См. статью "Любовь" | Страница: 98

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И Найгель, восседающий против Вассермана, тоже невольно расплывается в мечтательной улыбке.

— Чтобы я так видел утешение в этой жизни, Шлеймеле! Ты ведь сам наблюдал — за секунду только перед тем помутился разум его, перекосилась физиономия от злости, и был уже как лютый зверь, как лев рыкающий, готовый растерзать, и вот, извольте, — уже улыбается себе, дух мрака, порождение преисподней, как святой праведник!

На одно краткое мгновение заволакиваются ледяные пронзительные глаза немца легким туманом далеких пространств и времен, руки безжизненно расслабляются и застывают неподвижно на крышке стола, плечи теряют привычную выправку, и Вассерман, подняв голову, видит перед собой обыкновенного, слегка усталого человека средних лет и минуту-другую даже позволяет себе понаслаждаться этой мирной картиной, но тотчас мрачнеет его лицо и прорезывается на нем, под нижней губой, четкая прямая линия, словно от удара бичом, удара живой кровоточащей памяти, и он бросает жестко и торопливо, кривя рот:

— И он очень болен, наш Отто.

Мгновенно и взгляд Найгеля омрачается, весь он привычно напрягается — будто черный силуэт огромного крейсера выступает из легкого марева утренней зари:

— Что ты сказал? Болен? С какой стати — болен? Зачем?

— Так это, герр Найгель, к великой моей печали. Отто наш хоть и крепок на вид, и на первый взгляд мускулы его тверды, как кремень, но страдает он от тяжкой болезни. Падучая, именуемая медиками эпилепсией, терзает его уже некоторые годы, и в последнее время положение его даже ухудшилось, и начал он, бедный, тяжко стонать и падать духом, и доктора не оставляют уже большой надежды на выздоровление, и, пожалуйста, прошу тебя, герр Найгель, нуждаюсь я поэтому срочно в документах и справочниках, свидетельствующих относительно больных эпилепсией. А пока — что ж… Примемся мы теперь за наш сюжет и пустимся, как говорится, в путь: вот с нами в шахте и сердечный красавец наш…

— Минуточку! — взрывается Найгель, но принуждает себя успокоиться и повторяет тише: — Погоди, не скачи сломя голову! Может, ты будешь столь любезен ответить мне, без умничанья и без всяких твоих проклятых фокусов, зачем, ко всем чертям, Отто должен быть болен? Как можно начинать повесть, полную захватывающих приключений, со смертельно больным капитаном? Как в таком случае он будет действовать? В таком состоянии захочет он покоя, а не подвигов и великих свершений. Подумай об этом, Вассерман! Если не можешь иначе, черт с тобой, следуй за своим сюжетом, как проворное дитя за резвой бабочкой, но не позволяй ему все-таки утаскивать тебя неизвестно куда и зачем! Каждая операция требует предварительной разработки, принятия решения и строгого планирования, и если ты взялся за это дело с рассказом, то ты должен планировать его, а не он тебя! Без четкой организации и учета всех деталей невозможно осуществить ровным счетом ничего, это я тебе авторитетно заявляю! Слышишь, Вассерман?

Но похоже, что Вассерман ни в коем случае не собирается планировать или каким-то образом организовывать свое повествование. Ведь в точности так это было и много лет назад, когда он заупрямился и непременно захотел засунуть в свой рассказ младенца, а я хоть и был тогда совсем еще ребенком, но уже понимал, что младенец только все испортит, что не будет никакой пользы от этого младенца и вместо того, чтобы вести настоящие боевые действия, придется нам денно и нощно скакать вокруг этого недоразумения, кормить его кашей и менять пеленки. Что делать? Уже и тогда подметил я в нем, в дедушке Аншеле, некую мечтательную рассеянность и досадную небрежность в делах. Может быть, я сужу его слишком строго, но мне кажется, что вместе со всей своей пунктуальностью — временами до отвращения мелочной, как в вопросах заварки кофе и чистки ботинок, — именно в том, что касается его творчества и духовного пути, он до обидного легкомыслен и беспечен. Это тот тип людей, которые в действительно серьезных вещах всегда полагаются на авось, поскольку в глубине души уверены, что в мире — в самой основе мироустройства — лежит какая-то несокрушимая милосердная логическая система, которая мгновенно урегулирует и подправит все, что они напортят и напортачат в своем безграничном разгильдяйстве. Можно действовать сколь угодно беспорядочно и бестолково и быть абсолютно уверенным, что в конце концов все как-нибудь уладится. На этот раз просьба Вассермана срочно раздобыть для него «документы и справочники, свидетельствующие относительно больных эпилепсией», на мой взгляд, несомненно граничит с наглостью, но он без малейшего смущения вновь напоминает о ней Найгелю, и тот прямо-таки разочаровывает меня, когда с насупленным видом вытаскивает свою книжицу и чиркает в ней несколько слов.

— Ничего, Шлеймеле, я прекрасно разглядел тут маленького мальчика, с упованием ожидающего, что вдруг появится из-за угла добрая фея и коснется его своей волшебной палочкой, поэтому готов он позволить мне устраивать ему любые претензии и сюрпризы, ведь известно, что мера грядущего наслаждения отпущена нам в точности по мере наших усилий и страданий, и кто не боится трудов и испытаний, заслужит в своей сказке хороший и приятный конец.

— Безусловно, порадуешься ты, герр Найгель, услышать, — как ни в чем не бывало продолжает Вассерман, — что, кроме несчастного Отто, все остальные находятся в добром здравии и отличном расположении духа.

— Я просто счастлив, говночист, — мрачно цедит немец.

— Я не говорю, разумеется, про тех, которые уже умерли.

— Умерли? — Голос Найгеля все еще тих и спокоен, но тонкие нити бешенства уже начинают светиться в нем алым огнем.

— Ай, что же делать! — причитает Вассерман сокрушенно. — Ведь умерла она, наша Паула!.. Да, умерла… Нет больше доброй нашей хлопотливой птахи, нет нашей милой Паулы!..

Теперь Найгель разражается громким издевательским смехом, который как нельзя лучше передает всю меру его презрения к старому сумасшедшему еврею:

— Паула умерла? Да ты сам только что сказал — минуту назад… Как это в точности?.. Что она кормит их супом! Да, варит им суп! Именно так. Что с тобой? Сам сказал: горячий наваристый суп!

— Горячий наваристый суп, — повторяет Вассерман печально и качает головой. — Какая у вас, герр Найгель, отличная, прямо-таки удивительная память, и слова ваши абсолютно верны. Горячий и наваристый суп сготовила наша Паула, и каждый вечер она варит его, такой, не сглазить, густой, что ложка стоит, и желтые кружки аппетитнейшего жира плавают и сверкают на поверхности его, дай Бог вкушать нам такой суп до самой смерти, только что же делать? Ведь умерла она, наша Паула. Воистину так. Великое безутешное горе. Но пребывает она с нами по-прежнему. Своим особенным образом пребывает… И не только она. Все так. Все мы живые, но вместе с тем и мертвые. И уже не можешь ты знать, кто тут жив, а кто, не приведи Господь, до срока сошел в могилу. Ай, что за жизнь…

Найгель наконец дает волю своему гневу:

— Я желаю простого и разумного рассказа, Вассерман! Жизненного! Без всякой чертовщины. Представь мне что-нибудь честное и понятное. Из нормальной жизни! Что-нибудь такое, что даже такой человек, как я, не окончивший многих университетов, может постигнуть и прочувствовать. И не смей убивать моих героев! Слышишь?