Арсения поначалу раздражала однообразная работа над портретом, со временем же он стал находить изысканное удовольствие в том, что на каждом следующем холсте проявляется та или иная едва уловимая черта прекрасной дамы, виденной им всего один раз. У него уже возникло ощущение каждодневного ее присутствия в мастерской. Писал он теперь подсознанием, интуицией: кисть словно бы сама накладывала свежие, новые мазки, и в этой игре света и тени, составляющей почти зеркальную реальность, вот-вот должно было выкристаллизоваться совершенство. Когда Вячеслав принес картину для реставрации и «иконную» доску, извинялся, что у самодура-толстосума одна причуда за другой, «а теперь вот еще и сама эта сентиментальная прима навязала какую-то дилетантскую мазню, будто в ней вообще может быть что-нибудь путное, хоть сколько-нибудь ценное», и не его, дворянина Звонцова, вина, что придется заниматься одновременно портретом, иконой и еще этой «грязной» дерюгой. Арсений улыбнулся улыбкой стоика:
— Значит, так нужно, а там посмотрим… Случайности не существует, Звонцов. — Говоря так, Сеня, примериваясь, уже разглядывал специально заготовленную доску, на которой ему предстояло написать образ Святителя и Чудотворца.
Вячеслав Меркурьевич решил, что друг его совсем спятил — никогда раньше он не замечал в Десницыне смирения на грани тупости. Да и суждение о «случайности» показалось скульптору каким-то странным, но в творческий процесс он не решился вмешиваться.
Передав Звонцову результат очередного «сеанса», Арсений решил отвлечься, отдохнуть. Лучший отдых, как известно, смена работы. Он приготовил растворитель, острый скальпель и, разбираемый любопытством, принялся осторожно снимать толстый слой краски, скрывавшей изображение. Как ни старался художник, краска давала трещины. Естественно, самые крупные и грубые появились как раз там, где темнели клеевые полосы: на алом фоне зажелтел отчетливый крест, теперь уже будто бы резное Распятие. Арсению стало не по себе: «Устал… К чему вся эта мистика? Нет, определенно что-то надо делать с нервами, да только что тут сделаешь, когда работы невпроворот…» Хотелось воздуха, свежего ветра: он открыл настежь окно и рванул глухой ворот косоворотки так, что пуговицы посыпались на пол. Порыв ветра сорвал тряпку, которой была закрыта наконец «обретенная» иконная доска, пока что не тронутая Арсением Он спешно закрыл ее: «Это потом, потом… Богу Богово, кесарю кесарево! А сейчас на улицу, куда угодно: может, успокоюсь».
Арсений вышел по Малому проспекту на набережную и, подставляя лицо приморскому бризу, не обращая внимания на редких прохожих, направился от Тучкова моста к Биржевому, замедлил шаг на Стрелке, любуясь величавой панорамой Дворцовой и широким невским разливом, а после проследовал мимо академических учреждений, с угасающей ностальгией проводил взглядом Академию художеств и застывших перед ней сфинксов, надменными стражами вечности взирающих на щедро позлащенный купол «Исаака-вели-кана» [158] , и свернул в глубину острова перед Морским кадетским корпусом уже в виду кружевных крестов Киево-Печерского подворья [159] . Не доходя Малого, художник зашел в подворотню и вернулся проходными дворами на 9-ю линию, как раз к своему дому, описав, таким образом, довольно приличный круг. Дома Арсений, однако, опять почувствовал непреодолимое любопытство и опять подступился к старой картине. С осторожностью хирурга он поддел скальпелем посторонний красочный слой справа. Достаточно было легкого прикосновения, чтобы засохшая корка отпала, обнажив четкую подпись: монограмму «КД» на золотом гербе. Именно так и значилось на холсте: «КД»! Тогда, сняв несколько наносных слоев краски, он узнал… часть своей работы, написанной в Баварии, — полузабытый пейзаж средневекового городка Роттенбурга. Ошалевший художник бросился в кухню, открыл до отказа водопроводный кран и подставил голову под мощную ледяную струю. Он не мог взять в толк: как картина, являвшаяся ему еще в сказочных детских сновидениях, только спустя многие годы воплотившаяся в реальность, оказалась у балерины?
Арсений не помнил, сколько дней провалялся в постели то в кошмарном сне, то в полусонном состоянии, когда от перенапряжения нервов и смертельной усталости ему не хотелось шевельнуть ни рукой, ни ногой. Снилось, будто он пишет икону Николая Угодника как автопортрет, добавляя детали, которых в его внешности недостает для канонического образа, будто бы он убежден, что Ксения сразу узнает в святом лике его черты и догадается о масонской авантюре — такая вот наивная и отчаянная попытка предостеречь балерину, оградить от нависшей над ней беды. Сон этот все время повторялся, и — что было самым тягостным — художник никак не мог закончить работу. Иногда расслабленного Сеню умудрялся кормить старший брат, но это были эпизоды, потому что он, по обыкновению, пребывал в тяжелом запое и большее время вообще неизвестно где пропадал.
Когда кризис прошел, Арсений пришел в себя и ужаснулся: «Сколько же времени я провалялся в постели? А вся работа стоит!» Поднявшись, он принялся осматривать мастерскую. Больше всего он боялся, не исчезла ли заветная доска, а та, похоже, действительно куда-то запропастилась. Он смотрел во все углы, даже под стол залез и под диваном пошарил: старой, неприметной доски нигде не было! Пошатываясь, Арсений подошел к мольберту и тут увидел то, что искал, но увиденное превзошло все его ожидания: перед ним красовался готовый, еще не просохший от лака образ Архиепископа Мир Ликийских Николая, исполненный по древнему канону, но лик… Сначала Арсений решил, что не окончательно проснулся и грезит в дреме, но тут заметил остолбеневшего Ивана, чей взгляд тоже был прикован к иконе. На пораженных братьев бесстрастно взирал… сам Арсений Десницын. В обрамлении седых волос и окладистой бороды, в окружении золотистого нимба Святителя художник увидел свое собственное лицо!!! «Выходит, это был никакой не сон: я действительно написал в бреду „автопортрет“. Ужас какой! Так ведь и знал — добра от этих звонцовских прожектов не жди! Да еще „благодетель“ его, будь он неладен… Но как так могло получиться? Я ведь попросил благословение — у самого настоятеля Благовещенского храма — на написание образа!» Арсений честно признался себе: в заказной иконе отразились его дерзостные, тщательно скрываемые, мысли и желания. Мучительный соблазн изобразить себя вместо Божьего угодника возник в кошмарном сне.
Мало того, что предстояло написать икону для женщины, чей образ уже жил в его сердце, и что им была послана встреча в храме, так теперь выходило — их судьбы переплелись еще раньше, когда десницынский пейзаж неисповедимыми путями попал в ее семью! Последний «сюрприз» с реставрацией только окончательно убедил художника, что все это куда больше, чем набор совпадений, — это уже судьба. Промысл.
«Может быть, это единственный способ напомнить ей обо мне, намекнуть. Вдруг она узнает незнакомца из Николаевской церкви, вдруг воспоминание будет ей приятно?! Может быть, тогда… Нет, это невозможно, немыслимо написать такое! Это непростительно!» До сих пор не мог Арсений примириться с безумной идеей, но теперь оказался перед свершившимся фактом, да еще свидетель Иван стоял рядом. Внезапно отрезвевший, он осторожно потрогал младшего брата за плечо: