— Я знаю только, Евгений Петрович, что она одна такая, наша Россия, у нее свой образ и душа, и мне вообще не хочется делать какие-то сравнения. Но это истинная правда: таланты — ее главное богатство. Божье благословение, если позволительно так сказать. Взять хоть наш театр, и не труппу даже — артист по своему призванию должен иметь хоть крупицу таланта, — а самых простых служащих, рабочих. Есть у нас совершенно уникальный человек из бутафорского цеха. Был как раз рабочим сцены, а оказался первоклассный краснодеревец, и теперь наша столярная мастерская у него в подчинении. Впрочем, для всех он по-прежнему просто Тимоша. Руки у него золотые — вот кому бы иконостасы резать! Мы с ним задушевные друзья — он добряк, настоящий большой ребенок. Дарит мне иногда свои чудесные поделки: однажды нож для бумаги подарил, с фигурной ручкой в виде крылатого стрельца. «Китоврас» какой-то. Сказал, что этот Китоврас приносит счастье. Что-то древнее-древнее, былинное! А Распятие вырезал на аналой — глаз не оторвать! Я только у староверов видела подобное, но там литье, а это легкое, из обыкновенной липы — Великим Постом на Крестопоклонной мне преподнес. Дивная работа… Да я вам сейчас его покажу!
Балерина пригласила Дольского в уютную гостиную, сама же отлучилась в соседнюю комнату (видимо, в спальню или будуар). Князь принялся разглядывать интерьер — ему давно хотелось побывать здесь, почувствовать дух дома, где живет та единственная на свете женщина, ради которой он был готов на любые благодеяния и преступления, словом — на все. Он увидел на стенах несколько старых портретов: вельможа в парике екатерининских времен с лазоревой Андреевской лентой через плечо, дамы с прическами по моде прошлого века и драгоценными вензелями Императриц и Великих княгинь на корсажах. Здесь же были изображения самих Государей. Два больших дагерротипа в овальных рамах, висевшие рядом, изображали молодого гвардейского офицера в форме времен Александра-Освободителя и красавицу в подвенечном платье. Внешнее сходство не вызывало сомнений — это были родители Ксении в пору, когда самой балерины, очевидно, еще не было на свете. По всей комнате висели фотографии каких-то танцовщиц (некоторые с автографами) в небольших разнообразных рамках, несколько южных пейзажей в духе Сильвестра Щедрина, олеографии и гравированные репродукции шедевров от нежнейшего Боттичелли до лиро-эпического Нестерова, православного, но с явно модернистскими живописными приемами. Один угол комнаты занимал высокий напольный киот: фамильные образа тускло золотились, огонек массивной лампады отражался в желтоватом стекле, отбрасывал теплые блики на чеканные ризы. В простенке между окнами стоял большой книжный шкаф, напоминавший величественное классическое строение. Застекленная дверца, к сожалению, была плотно занавешена зеленой шелковой шторой, так что нельзя было пробежать взглядом по корешкам, но стоявшие наверху мраморный бюст Пушкина и фарфоровый — Чайковского отчасти раскрывали не только литературные, но и музыкальные пристрастия хозяйки квартиры. Когда Ксения вернулась, бережно, на вытянутых руках, неся Тимошино распятие. Дольской остановился возле прекрасного беккеровского фортепиано, отделанного орехом с инкрустацией, с двумя витыми подсвечниками, укрепленными над клавиатурой по сторонам ажурного пюпитра, и, любуясь, провел ладонью по полированной медового цвета крышке.
— Смотрите какое! — благоговейно, точно восторженный ребенок, произнесла Ксения. — Без глубокой веры ничего подобного не сделаешь.
Больше она не сказала ни слова — ей казалось, что князь и сам все видит: распятого, изможденного и в то же время только уснувшего, сокрывшего до поры в своем неотмирном лике Таинство Воскресения Спасителя, ангелов, смиренно ожидающих Великого торжества у подножия Самого Господа Саваофа, наконец, резное узорочье славянской вязи, которой был причудливо разукрашен весь крест. Дольской же коснулся чудесного творения поверхностным, холодным взглядом, произнес что-то неопределенное, вроде: «Да, да. Вижу… Красиво», — и более не возвращался к этому предмету. Балерина еще недоумевала по поводу такой «теплохладности» Евгения Петровича, а он уже углубился в созерцание другой вещи, которая действительно приковала его внимание: это была очень странная картина, стоявшая на пианино прислоненной к стене. Холст был покрыт толстым, небрежно нанесенным слоем кирпичного цвета масляной краски, нарочито пастозными мазками, поверх которого виднелись остатки приклеенной бумаги и две жирные полосы неизвестного белого состава, правильным крестом пересекавшие все полотно! Не менее поразителен был контраст холста и рамы, не какого-нибудь ремесленного багета, а искусной резьбы старинной золоченой рамы стиля рокайль [157] . Все вместе выглядело очень новаторски — это был яркий пример как раз того искусства, которое так соответствовало внутреннему духу Дольского.
— Я и не знал, что вы тайная поклонница современной живописи, — удовлетворенно заключил князь. — Такая смелая, экспрессивная вещь! Кто же это написал?
Восхищение гостя было так же непонятно Ксении, как и его равнодушие всего какую-то минуту назад:
— Не смейтесь — разве здесь можно что-нибудь разобрать? Это семейная реликвия. Она появилась в семье несколько лет назад, только бабушке чем-то не понравилась. Так уж Господу было угодно, что именно в эти годы умерла моя младшая сестра, а потом сразу мама — нелегко пережить подобную утрату. Бабушка почему-то стала видеть причину всех несчастий в этой картине и приказала замазать краской, а сверху сама наклеила — вот ведь старческая причуда! — афишу Шаляпина. Вскоре и она умерла. Теперь картина здесь, в моей петербургской квартире, но я ее отчистить не могу: афишу кое-как содрала, да толку мало — клей остался, полосы крест-накрест по масляной краске. Отчетливый крест на багровом поле! Теперь уже мне не по себе, когда я смотрю на то, что получилось.
Евгений Петрович наклонился к балерине и, заглядывая в самые глаза, поспешил исправить досадную бестактность:
— Простите, — действительно, вышло как-то нехорошо. Такое несчастье, а я … Не предполагал. Искренне сожалею и соболезную. Вот только мне сейчас пришло в голову: может, это, конечно, и глупость, но вы не допускаете, что так даже лучше, чем было? Приглядитесь, право же, вышла очень занятная вещь! Просто сейчас в моде такая живопись.
Ксения инстинктивно вскочила, гордо выпрямилась:
— Не понимаю, при чем тут мода?! Неуместная, неприличная шутка! Я обратилась к вам как к мастеру за компетентным советом — у меня нет знакомых реставраторов, и мне не до шуток!
Дольской опять убедился, что с Ксенией Светозаровой не поспоришь, да и спорил он только для «куража».
— К чему сердиться, голубушка! Разве я отказываюсь? Наоборот: меня так тронуло ваше доверие! Теперь я готов отреставрировать картину самолично, если, конечно, вы и это мне доверите. Не обещаю, что управлюсь быстро, но ручаюсь, что исполню все с особой тщательностью, как любую вашу просьбу.
За последнее время Арсений, не помышлявший никогда об иконописании, перекопал массу специальной литературы, изучил лицевые подлинники и прочие собрания изографических канонов. Он обошел множество храмов и часовен, вникая в тонкости изображения Николая Чудотворца, и у него уже сложилось довольно ясное представление о будущем образе (еще бы — сколько святых ликов глядели на него за это время!), но когда светский художник обратился к духовным основам священного письма, тут же убедился, насколько сложнее и глубже, чем казалось поначалу, предстоящее ему дело, какой верой должен обладать простой «богомаз», пишущий по прорисям, не говоря уже о полном удалении от мира и строгой аскезе иконописца-монаха. Арсений не чувствовал себя созревшим для столь «умного» дела: не будучи готовым к «творческому постригу», он в то же время не хотел писать образ в академическом, обмирщенном духе, коих были полны главные соборы столицы Империи. Чудо повергло художника Десницына в тревожные раздумья: «Какая разница, что там за икону вообразил себе Вячеслав, а тем более этот самодур Евграф Силыч, которому, наверное, и котел уже в преисподней приготовлен, — мне-то зачем по своей воле в ту же смолу лезть? Звонцов тоже хорош. Ладно портрет, так я еще икону должен за него писать! Ни опыта, ни покоя в душе… Безумцы, какие безумцы… Только ради этой женщины, ради нее одной!» И он, установив на мольберт очередной холст, забыв обо всем прочем, увлекся изображением прекрасной «модели». Ксения как живая стояла перед мысленным взором Арсения. Лишь изредка приходилось поглядывать на рисунок, чтобы случайно не изменить позу и не упустить что-то из антуража.