— Тюрьма — не беда.
— Вы так считаете? — Он с ненавистью посмотрел на Элинор.
«Дрянь, обобрала законную жену, купается в роскоши, наслаждается богатством, да еще издевается надо мной! Мол, палец о палец не ударю, чтоб помочь тебе. Нос задрала, слова едва цедит. У генеральши Муравиной небось не была такой гордой!»
— Тюрьма — не беда! Отлично сказано! Всего-то конец моей практике и голодная смерть жене и ребенку. Клянусь, Элинор, я вам еще припомню это словцо. Я верный друг, но беспощадный враг. Пусть я теперь гол и ничтожен. Настанет день, когда вы попросите меня о помощи. Как я сейчас прошу. Не смейтесь! Неведомо, что станется со мной, а что с вами. Вы тоже из низов. И знаете, куда загоняет подчас нужда. Когда-нибудь я пригожусь вам. Дорожка у вас скользкая, кругом пропасти, а до вершины лезть и лезть. Зачем вам еще один враг?
Она глядела с уклончивой недоброй улыбкой.
— Угрожаете вы убедительнее, чем клянчите. Поверьте, доктор, я вам друг. И не забыла оказанной мне услуги. Перед Вардесом вас расхваливала. Нас связывает пренеприятное воспоминание, тем крепче наша дружба.
Элинор подошла к туалетному столику, подкрасила губы, напудрила щеки.
— Помните пансион «Мимоза»? В конце месяца там подъедали остатки недельной давности, приправленные прокисшим соусом. А вечные истерики генеральши? Признаюсь вам откровенно: вы единственный, кому я там симпатизировала. Вы мне даже нравились. Как разгорались ваши глаза-угли при виде красивой женщины! Голодные волчьи глаза. Впрочем, комплимент вас ни к чему не обязывает. Не станете же вы ухлестывать за мной, чтоб добраться до денег! Во-первых, вы влюблены в жену Вардеса, во-вторых…
— Заткнитесь! — рявкнул Дарио.
Она невозмутимо продолжала:
— Во-вторых, вы достаточно умны…
— Чтоб догадаться, что лаской денег из вас не вытянешь? Я догадываюсь. Уже раскусил вас.
— Чтоб догадаться, что денег у меня нет, милейший Дарио. Я буду называть вас по имени, как в «Мимозе», вы позволите? Ведь я любовница Вардеса, а не его супруга. Он величайший эгоист и не скупится лишь на собственные причуды. Он может себе позволить что угодно! Другим же и сантима не даст. Мне здесь ничего не принадлежит, кроме платьев. Все его: и дом, и обстановка, и даже…
Она указала на украшения.
— Не узнаете? Это же драгоценности мадам Вардес. Она их все ему оставила. Вардес унизывает меня ими, выставляет их напоказ, будто я живой манекен. Чтобы похвастаться богатством, поддержать честь фирмы. Но когда дневной или ночной спектакль окончен, запирает их в сейф, они — его собственность. Я с ним лишь потому…
— Что любите его, — закончил Дарио с откровенной издевкой.
Она нахмурилась:
— Перестаньте паясничать. Я говорю серьезно. Я с ним лишь потому, что хочу женить его на себе. А уж тогда все приберу к рукам. Но это пока мечты; в действительности мне удалось скопить всего несколько жалких тысяч, так что ничем не могу вам помочь, любезный друг.
— Ясно, — сказал Дарио. — Тогда счастливо оставаться.
Но Элинор взяла его за руку.
— У вас жар. Вы еще не оправились после болезни. Что вы собираетесь предпринять? Куда пойдете? Оставайтесь. Уже поздно. В такой час никто вас не примет. Будьте моим гостем. У меня к вам серьезный разговор. Вы мне поможете осуществить некий план. Есть одна задумка.
Он посмотрел на нее с удивлением.
— Как я могу показаться среди гостей? Посмотрите, как я одет! Да вы шутите!
— Не важно, как вы одеты. Никто и внимания не обратит. Мои гости! Видно, вы не знаете, кто у меня бывает. Одни хотят напиться на даровщинку. Другие, вроде вас, надеются перехватить тысчонку-другую. Третьи ищут богатых любовниц и покровителей. Оставайтесь, повеселимся.
— Вы хотите попросить меня об услуге?
— Да.
— Если я соглашусь, вы дадите денег?
— Вот еще! Но план стоящий, он принесет выгоду и мне и вам. Оставайтесь, потолкуем.
Дарио согласился не сразу.
— Ладно, — сказал он в конце концов. — Посмотрим, что у вас за план.
Здесь собрались они все. Дарио успел насмотреться на них в Ницце, хотя прожил там недолго: ничтожные статисты с одинаковыми лицами, одинаковыми ужимками, — они не изменятся ни через десять, ни через пятнадцать, ни через двадцать лет. Они вообще не меняются, появляясь в одно и то же время, в одном и том месте, которое тоже остается прежним, и так до самой смерти или тюрьмы (тюрьма их не пугает, отсидев в тюрьме, они возникают вновь, будто утопленники после кораблекрушения, — волна то выбрасывает их на берег, то уносит прочь).
Дарио смотрел на них, спрятавшись за портьерой. В голове мутилось от усталости, ледяное шампанское немного его взбодрило. Есть он не мог, тоска сжимала горло, и при виде множества закусок, выставленных на русский манер (первое замужество не прошло даром для Элинор — американка усвоила русские обычаи), его тошнило.
Вардес снял для Элинор меблированный особняк на бульваре Бино, принадлежавший, судя по всему, французской семье, уехавшей или разорившейся. Дарио узнавал в комнатах, эркерах, круглой гостиной благородные пропорции, величавую приветливость дома на улице Варенн.
Он не шел к гостям, лишь наблюдал за ними. Простодушный француз, не посвященный в интриги, подумал бы, глядя на эту толпу: «Богатые только и делают, что развлекаются, им бы все танцевать и пить вино!»
Но ни один из тех, кого видел Дарио, не пришел сюда развлекаться, все «пришли перехватить тысчонку-другую», как выразилась Элинор, и он точно так же, как остальные.
Он узнавал на лицах других свое возбуждение, жадность, бесстыдство. Сколько он видел себе подобных. Сколько собратьев!
С тайным сарказмом и едкой горечью, без которой у нас не хватило бы мужества смотреть на позор и немощь своей души, Дарио думал: «Да, они — мои братья, они тоже приехали во Францию из глухомани, о которой французы и не слыхали. Зато о ней знаю я, Дарио Асфар. Я тоже валялся в грязи, из которой все они вышли. Я ел тот же черствый хлеб. Плакал от тех же обид, лелеял те же мечты».
Он улыбнулся: нечего сетовать на одиночество! Вот она, его семья! Сколько братьев, незнакомых до этого вечера!
«Что будет, если я трону вон того за плечо? Знаю, он нервно вздрогнет, подавит крик, точно так же, как я. Похолодеет, испугавшись, что сейчас его арестуют. А на вид так упитан, сыт и на обнаженные плечи красавицы, увешанной драгоценностями, смотрит не с явным вожделением, а со смиренной упорной надеждой… Я знаю, он из Салоников. Наши отцы вместе работали в порту, спекулировали в захудалых лавчонках, пили в одном кабаке, передергивали, шлепая замусоленными картами на баркасах, которые качались на волнах Черного моря. А ты? Ты откуда? Из Бухареста? Кишинева? Сирии? Палестины? К примеру, тебя я встречал в Варшаве, в прохудившихся башмаках, без пальто, ты брел под мокрым снегом, ты или твой брат. С той поры у тебя красные опухшие руки, несмотря на тепло радиаторов, несмотря на усилия маникюрш, — обмороженные руки и зябкая спина, ты ссутулился, хотя одет в пиджак тонкого сукна, словно бредешь на ледяном ветру, да, я узнал тебя! А ты, красивый молодой человек, и ты, хорошенькая брюнетка, стоит мне заговорить об Одессе, о припортовом квартале, где полно проституток, вы узнаете улицы детства… Ты, известный финансист, водящий дружбу с министрами, получивший в петлицу орден, никогда не забудешь, как голодал… А ты, магнат кинематографа, всегда будешь бояться, потому что был вором. Французы считают тебя преуспевающим мерзавцем, но я тебя знаю, ты — мерзавец, достойный жалости. Ты обогащаешь тех, кто умеет тебя использовать, и обогащаешься сам, используя других. Каждому — свое счастье, по мере сил и изворотливости».