Морозы. Дни хрустальные, похожие на лунные ночи. Двор — словно из холодного фарфора. Закутанные Зелменовы собираются во дворе и перешептываются. Что такое? Наконец бабушка Бася слегла в постель. Надо думать, что всерьез, потому что она уже не принимает пищи.
Тетя Гита вышла от бабушки со своим всегда постным, раввинским лицом, бросила многозначительный взгляд на двор, да так и осталась стоять на пороге. Тетя Гита понимает толк в таких делах, и ее окружили со всех сторон.
— Как я предполагаю, — пыталась она подражать своему отцу, раввину из Солы, царство ему небесное, — душа ее должна отойти приблизительно к полуночи…
— Почему это должно продолжаться так долго? — волновались Зелменовы.
Тетя Гита пожала плечами, как бы говоря: «Я за это не отвечаю».
* * *
Редеют столпы семьи. Нет больше двух дядьев, этих опытных вожаков, которые долгие годы стояли у кормила зелменовской истории, нет их, великих Зелменовых, которые одним только взглядом указывали каждому его место. Теперь плывут впотьмах. Бабушка Бася лежит за печкой, как ощипанная гусочка, и что-то не видно, чтобы кто-нибудь руководил делом. Не будет даже известно, когда, так сказать, пустить слезу.
— Ох, и одиноки мы, одиноки, словно камни!
Это сказал человек, похожий на дядю Ичу, но без бороды, и две увесистые слезы покатились из его опечаленных глаз. Он поднял рукав и вытер не слезы, а нос — вот до чего он был расстроен!
На рассвете пришли к тете Гите с претензией:
— Как же так?
Бабушка Бася была жива и чувствовала себя даже лучше. Тогда все пошли к ней, к бабушке, и встали вокруг постели. Тетя Гита долго исследовала ее своим знахарским взглядом и наконец произнесла:
— Она из простых, такие умирают трудно, но это будет продолжаться недолго.
Бабушка тихо лежала, приникнув стриженой головкой к грязной подушке, — маленькая горсточка косточек, обглоданная временем, — но она дышала. Брала досада. У дяди Ичи защемило сердце, он нежно наклонился над подушкой:
— Мама, тебе плохо?
Она открыла глазки, мутные, как у птички, — вот и все.
* * *
Вечером пришли Бера и Фоля. Теперь они вместе ходили по клубам — на заседания и собрания. Бера распорядился, чтобы бабушкину кровать поставили в большой комнате. Потом они взяли бабушку и перенесли ее из-за печки на свежую постель, и уже от этого одного она немного пришла в себя. Она даже застонала, открыла щелочки глаз, полных горького понимания, оглядела все, совсем как полноценный человек.
Женщины лишь сейчас увидели, какой преданный внук этот Бера, и они тоже захотели пойти ему чем-нибудь навстречу. Они сказали:
— Нужно варенье!
— Послушайте, надо дать ей немного варенья — она так слаба!
Бабушка ко всему прислушивалась. Видно было, что она хочет что-то сказать. Ближе всех у кровати стоял дядя Ича. Собрав последние силы, она попросила, чтобы потушили электричество, так как при таком свете она не может умирать.
Дядя Ича оглянулся с отчаянием — вопрос был принципиальный, — но Бера подал ему знак: не связывайся с ней, потуши!
Зажгли керосиновую лампу. Зелменовы молча уселись вокруг кровати, чтобы подстеречь момент вознесения души, для чего посторонних препятствий уже, кажется, не было. И верно — она стала испускать дух, протянула ножки под одеялом, и личико стало пепельным.
— Честная была женщина, не зарилась на чужое — ни-ни!
Лампа коптила. Жидкий, желтоватый огонек падал только на кровать и на скуластые зелменовские лица. Весь дом был погружен во мрак. Вдруг бабушка сильно дернулась и запрокинула голову. Все насторожились: жива ли она еще? Но тут она открыла глаза и сказала довольно внятно:
— Я умираю с голоду!
Ей захотелось хотя бы еще раз поесть перед смертью.
Тогда благовоспитанный дядя Фоля встал, вне себя от злости, плюнул и вышел из комнаты, хлопнув дверью. Запахло скандалом.
Зато умная тетя Малкеле знала, что надо сделать; она схватила нож, отрезала кусок хлеба и поднесла бабушке. Умирающая шире, чем нужно, раскрыла рот, попыталась даже пожевать, но проглотить уже не могла.
Итак, она опоздала со своей последней трапезой.
* * *
Через секунду она таки умерла.
Тетя Гита воздала ей должное: закрыла ей глаза и быстро вынула кусок хлеба, застрявший между деснами, чтобы не было сраму перед людьми. Сделали все, что полагается. Потом, когда Бера пошел спать, женщины даже всплакнули, чтобы не обидеть покойницу; они выпустили из глаз несколько неторопливых слез, без душевной боли, — так каплет с оконного стекла.
Впрочем, Зелменовы всегда так плачут.
Его приключений в мировую войну никто не записал. То в длинных, темных траншеях, то возле походной кухни можно было увидеть обросшего солдата в жесткой шинели и распоровшейся шапке; из-за голенища у него всегда торчала деревянная ложка.
Было это еще в самом начале войны, в тысяча девятьсот четырнадцатом году, в знойный летний день.
С вокзала большого города один за другим уносились эшелоны с солдатами. На платформах в солнечном свете колыхались солдатские бескозырки, саранчой лезли по белым туннелям вокзала на перрон, по крышам и буферам вагонов.
Вдруг он увидел из вагона где-то в отдаленном углу мужика с деревянными ложками. Руководствуясь каким-то внутренним чутьем, он выпрыгнул на перрон, выбрал самую большую ложку и сунул себе за голенище.
«Там пригодится», — подумал он тогда со свойственной ему деловитостью.
Потом, когда оказалось, что у него нет кружки, он стал пить чай ложкой. Над ним смеялись, но он озирался с холодной ухмылкой и продолжал думать все ту же простую думу: «Там пригодится!»
Этот человек на мирном вокзале, далеко от фронта и, быть может, еще задолго до первых столкновений с неприятелем, стал вводить в свою жизнь военные порядки.
Эта заслуга должна быть целиком приписана ему.
За долгие годы войны он полюбил ее, эту ложку. Он полюбил ее как орудие, которое выручало его в трудные минуты. Со временем она стала старой и черной, не больше и не чище его солдатской пригоршни; она уже была без ручки, одно название ложки, быть может, единственная среди ложек, столько послужившая человеку. Этой ложкой он выгребал из огня картошку. Ел ею снег. Когда у него оторвалась последняя пуговица, он ложкой прихватывал штаны. Он засовывал ложку за ворот, чтобы почесаться. Он пил из ложки касторку, водку и простую воду. Он рыл ею землю, он как-то дал ложку на один раз — поесть — и получил за это порядочный кусок хлеба.