Все же история с Бериной смертью оказалась враньем.
В конце зимы, когда реб-зелменовский двор мок под первыми теплыми дождями, поздно ночью к дяде Иче постучался Велвл, сын меламеда. Он привез привет от Беры: прошлой ночью он его встретил в Смоленске на вокзале, и Бера послал с ним домой красное яблоко.
Дядя Ича стоял во дворе в окружении Зелменовых и рассказывал:
— Дело было так. Велвл, сын меламеда, сидел себе на смоленском вокзале и курил папиросу. И вот он видит, как Бера стоит посреди вокзала и жует яблоко. Велвл, меламедов сын, тут же, конечно, к нему подбежал и спросил: «Бера, это ты? А ведь у нас считают, что ты уже умер!» Бера не имел об этом ни малейшего понятия. — Этим дядя Ича хотел уколоть своего брата. — Бера очень обрадовался привету, расспросил про всех, тут же вынул из кармана другое яблоко, еще крупнее, и вручил его Велвлу, сыну меламеда: «Вот матери и отцу!»
Дядя Ича, как это с ним случалось нередко, был возбужден.
Утром все уже знали об этой новости. Черный, весенний реб-зелменовский двор глотал каждым мокрым бревном низких домов первые капли живого света. И вот на крыльцо вышел дядя Зиша с линзой на глазу, посмотрел на ласковое, теплое небо и решил не спорить.
Несколько дней яблоко пролежало в тарелке на столе. Это было красное зимнее яблоко — титовка — с толстой кожей, с коротким толстым хвостиком; от этого яблока по всей комнате разносился винный аромат. Его приподнимали за хвостик, щупали прохладную оболочку и думали при этом о Бериной жизни и о его приключениях на полях сражений.
В течение нескольких дней Бера был хорошим сновидением Зелменовых. Двор вдруг увидел его восходящим светилом в семье, которая уже шла под гору.
Но что делать с дядей Ичей?
Дядя Ича, который не обладал способностью вдаваться в тонкости, однажды дождливым вечером, когда он и тетя Малкеле остались в доме одни, задумчиво произнес:
— Ну так как, Малкеле, может быть, мы сядем кушать яблоко?
Тетя в первую минуту немного колебалась:
— А не жалко, Ича?
Все-таки она принесла нож, и дядя Ича тотчас же расколол яблоко на две равные половины.
* * *
В ту ночь кавалерийский полк проходил мимо города, по направлению к польскому фронту.
Шел проливной дождь. В темноте по Долганскому тракту, в пяти километрах от города, еле-еле двигался эскадрон Беры. Слева от тракта небо было в электрических пятнах от тысяч городских фонарей.
Бера сидел на коне, втянув голову в мокрый воротник, и снизу вверх смотрел на надвигающиеся огни города. Было слышно лишь хлюпанье подков в теплой грязи да глубокий храп коней. Хорошо знакомый баритон с правой стороны тихо спрашивал:
— Берка!
— А што?
— Спишь?
— Не…
И минутой позже еще тише:
— А почему?
Бера что-то буркнул из-под мокрых усов, и, поскольку он был молчалив, как камень, он не выдал ни словом, что в этом проплывшем мимо них городе он родился и что здесь живут его родители, которым он несколько дней назад со смоленского вокзала послал привет и большое зимнее яблоко — титовку…
Корпус мчался на взмыленных конях.
Корпус мчался с опаленными губами, в продымленных шинелях.
Всю ночь шла кавалерия гродненским лесом. На каждом взгорке двигались силуэты конных разъездов с остроконечными шлемами, с застывшими на фоне звездного неба штыками.
Гродно пал.
По затуманенным березовым шляхам волочились остатки разбитых польских обозов. Возле погоревших хат стояли седые крестьяне, потягивали трубки и с безразличием глядели на взбаламученный мир.
Пехота на конях напирала отовсюду; из-за каждого лесочка она вдруг выскакивала, неслась по местечкам, форсировала реки и чуть ли не с одними саблями окружала фланги неприятеля.
Тоскливая полоса земли от Двины до Вислы — леса, болота и реки — внезапно озарялась холодным блеском пяти тысяч сабель корпуса.
Округа бурлила тысячами солдат, автомобилями, длинными, медлительными обозами, выползавшими как из-под земли.
Седые крестьяне с сонливой тоской копошились у погоревших хат и думали о благодати теплой печи.
Н-ский полк стоял под Белостоком. Недалеко от какого-то местечка, возле тихого вокзальчика, отдыхал эскадрон, в котором был Бера.
* * *
Кто знает, для чего Бере понадобилось тогда отправиться в местечко.
Быть может, на этот раз виноват был страстный курильщик Поршнев. Он надеялся, что Бера достанет ему в местечке табаку. Но то, что эскадрон успел, когда местечко попало к неприятелю, отступить в полном порядке — Поршнев даже увел Берину лошадь, — видно уже из того, что этот самый эскадрон был потом награжден за атаку на польскую пехоту где-то под Ломжей.
Бера же тогда нежданно-негаданно попал к белополякам — и таким странным образом, что даже не заметил этого.
В местечко он пошел березовым трактом, шел весело, чуть ли не напевая. В местечке он слонялся по базару, обошел все лавки и к вечеру решил зайти побриться к парикмахеру.
Местечковый парикмахер был глухим. В полутьме глухой брил его и стриг, даже парил горячими компрессами.
Парикмахер был глух и не слышал, как идет время.
Выйдя от парикмахера, Бера нашел местечко запертым на все засовы, лежащим как бы в глубоком обмороке.
В этой необыкновенной тишине дома, глядящие на улицу, казались больше, чем на самом деле.
По узкой вокзальной улочке мчался маленький польский разъезд.
Бера пошел опустевшими боковыми переулками от дома к дому, стуча в запертые двери: он думал, что ему отворят.
На углу одного из переулков он вдруг отчетливо услышал медленный, густой цокот подков. Значит, враг здесь, совсем близко от него.
Сгоряча он попытался отворить калитку в ближайших воротах, калитка на этот раз подалась, и он очутился в каком-то дворе.
Здесь жил пекарь. Сквозь маленькое грязное окошко было видно, как полыхает в печке огонь, как маленький человечек в одной рубахе, сгибаясь и разгибаясь, орудует лопатой в печи.
Что пекарь был евреем дальновидным, можно было заметить с первой же минуты. Это было ясно уже из того, что он сразу поднес палец к губам и велел жене и дочери молчать, а Беру взял за рукав и вышел с ним через сени в темный сарай.
— Парень, — сказал он, — если тебя возьмут отсюда, то я ничего не знал.
Одним словом, Бера забрался в сарай.
В темноте он учуял запах кур на насесте. Потом, когда глаза попривыкли, он увидел их, съежившихся на жерди в углу сарая. До него доносились обрывки звуков сонной домашней птицы, будто они на куриный лад говорили со сна.