Сострадание — штука бесполезная, хотя иногда я испытываю это ненужное чувство. Вот и сейчас у меня заныло сердце от жалости.
— Понятно, малыш. Чем же ты теперь занимаешься?
— Продала дом в Данбери, снимаю здесь квартиру. Я послала тебе одну вещь.
— Мне ничего не нужно.
— Я о ковре говорю. Ты его получил?
— Зачем мне твой ковер? Он у тебя в доме был?
— Не-а.
— Врешь. Наверняка этот ковер из твоей спальни.
Я вернулся на ферму, а скоро посыльный принес ковер — потертый, расползающийся, противного горчичного цвета с голубыми узорами по всему полю. Я не знал, смеяться мне или плакать. Решил постелить ковер в студии, где я овладевал скрипичным искусством, в надежде, что он улучшит акустику. Студия у меня в подвале. Пол давно залили цементом, но, видимо, недостаточно толстым слоем. Снизу жутко дуло.
Шло время. Я брал уроки у венгра и виделся с Лили. Мы встречались полтора года. Наконец поженились, а потом и дети пошли. Что до скрипки, то я, конечно, не Хейфец, но занятий не бросил.
Через некоторое время опять раздался внутренний голос: «Хочу/ Хочу! Хочу!» Да и семейная жизнь сложилась не так, как мог бы предсказать оптимист.
Осмотревшись, Лили, как хозяйка дома и поместья, первым делом приняла решение: пригласить художника, чтобы тот написал ее портрет, и повесить его рядом с портретами моих предков. Решение было вынесено за полгода до того, как я отбыл в Африку.
Утро обычно у меня проходит так…
Встав с постели, спешу на свежий воздух, потому что в комнатах ужасная духота. Стоят бархатные дни, какие бывают только ранней осенью. Солнце уже осветило верхушки деревьев. Холодок приятно покалывает тело, дышится полной грудью. Я смотрю на высокую старую ель и на зеленоватую тень под ней. Сюда не добредают свиньи, здесь алеют бегонии и лежит разбитый камень с надписью, которую краской сделала моя мать: «Расти, моя роза, расти…» Трава еще не полегла от солнечных лучей. Под толстым слоем опавшей хвои лежат, быть может, свиные туши, а то и человеческие тела, но от сознания этого прелесть наступившего дня не становится меньше — плоть давно стала перегноем, питающим растительность. Когда поднимается ветерок, цветы под зеленью деревьев начинают качаться и словно касаются моей души. Я стою посреди этого волшебства и многоцветия в своем красном вельветовом халате, купленном на рю де Риволи в тот день, когда Френсис произнесла слово «развод». Стою и еще сильнее чувствую, как я несчастен. Что мне здесь делать?
Выходит Лили с нашими двухгодовалыми близнецами в коротких штанишках и зеленых свитерах. Оба умыты, причесаны, с черными челочками на лбу. Лили идет к художнику позировать. Мальчишки будут играть в студии около нее. Я стою в своих грязных высоких сапогах. Ношу их с удовольствием, потому что они легко надеваются и легко снимаются. Стою и с раздражением смотрю на Лили. Отчаянно ноют десны.
— Поезжай на легковушке, — говорю я ей. — Фургон мне понадобится. Нужно смотаться в Данбери за материалами.
Лили усаживает детей на заднее сиденье малолитражки, садится за руль и уезжает, а я спускаюсь в студию и начинаю разучивать экзерсисы Шевчика. Отто Кар Шевчик придумал особую технику быстрой и точной перемены позиции пальцев и прижимания струн к грифу. Новичок начинает даже не с гамм, а с целых фраз. Это трудно, но Гапони говорил, что это единственно верный способ обучения. Мой толстый венгр знал с полсотни английских слов, и главное среди них — «дорогой». «Дорогой, держите смычок так… Не бейте по струнам, смычок не палка… Да, да, так… Хорошо».
Считайте меня, в сущности, мастером на все руки. Вот этими пальцами я валю наземь хряка и выхолащиваю его и ими же держу шейку скрипки и вожу смычком по струнам, извлекая при этом звуки, похожие на те, которые слышишь, когда лопаются две дюжины яиц при падении корзинки на пол. Тем не менее я надеюсь научиться играть хорошо, и тогда польются небесные мелодии. Но отнюдь не собираюсь сделаться виртуозом. А просто хочу стать ближе к отцу, играя на его скрипке. И вот уже является мне призрак отца, и я шепчу: «Па, ты узнаешь эти звуки? Это я, Джин!» Так уж случилось, что я не верил и не верю, что мертвые уходят от нас навсегда. Восхищаюсь рационалистами, завидую их способности мыслить трезво и последовательно.
Но к чему обманывать себя и других? Я играл для отца и для матери. А когда разучил несколько вещей, то шептал: «Ма, эта „Юмореска“ для тебя» или «Па, узнаешь „Meditation“ из „Таис“». Я играл с чувством, с любовью, целиком отдаваясь музыке. И не только играл, но и пел: «Rispondi! Anima bella» [2] (Моцарт) или «Его презирали, его отвергали, человека, повидавшего много горя» (Гендель). У меня щемило сердце, и я так крепко сжимал шейку скрипки, что сводило шею и плечевой сустав.
Со временем я обшил подвальную студию панелями орехового дерева, положил на пол тот самый ковер и установил сушильное устройство и сейф, в котором держал документы и сувениры времен войны. Соорудил я и небольшой тир для стрельбы из пистолета.
По настоянию Лили я продал большую часть моего свиного поголовья. Не любила она этих четвероногих из-за грязи, которую они разводят, хотя сама была порядочная грязнуля. Подметая пол, мела мусор только до порога, потом уезжала позировать, а я спускался в студию и начинал играть в такт внутреннему голосу.
IV
Разве удивительно, что меня потянуло в Африку?
Как уже говорилось, в жизни человека когда-нибудь непременно настанет день мучений и безумия.
Я хулиганил, имел проблемы с полицией, грозил покончить жизнь самоубийством. На прошлое Рождество из пансиона приехала моя дочь, Райси. У нее куча своих проблем, она не слишком ладила с нами, родителями, но если говорить прямо, мне не хочется, чтобы она затерялась где-то в космосе. Я сказал Лили:
— Приглядывай за ней, ладно?
— Да, я хочу помочь, правда, но прежде должна завоевать ее доверие.
Я спустился в свой подвал, взял поблескивающую канифольной пыльцой скрипку и под флюоресцентной лампой начал повторять упражнения Шевчика. О Господи, Судия всеблагий и всевышний: как же болят кончики пальцев, особенно указательного, который порезал тонкой струной, ноют шейные позвонки, зудит выскочивший на подбородке прыщ! А голос внутри твердит беспрестанно: «Хочу! Хочу!»
Вскоре в доме послышался еще один голос.
Лили просила художника — его звали Спор — поскорее закончить портрет, чтобы сделать мне подарок на мой день рождения. И вот однажды она, как обычно, уехала. Воспользовавшись ее отсутствием, Райси поехала в Данбери навестить школьную подругу, но заблудилась. Проходя по какому-то переулку, она услышала детский писк, доносившийся из припаркованного «бьюика». Открыла дверцу и видит: на заднем сиденье в коробке из-под мужских ботинок лежит младенец, очевидно, новорожденный. День был холодный. Райси завернула подкидыша в шерстяной шарф, привезла домой и спрятала в платяном шкафу.