Мы молча шли, очарованные, как во сне. И вот на повороте дорожки среди цветов появились вдруг две девушки с книгами в руках. Не помню, были ли они красивы или дурнушки, помню только, что одна из них была блондинка, а другая – брюнетка и на них были весенние блузы.
Тогда с дерзостью, которая бывает только во сне, мы подошли к девушкам, и ты шутя предложил: «Давайте поговорим о том, что вы читаете, что бы это ни было, и порадуемся вместе!»
Они читали Горького. И мы очень поспешно, потому как времени было в обрез, стали говорить о жизни, о бедности, о бунтарстве души, о любви…
Никогда не забуду нашей радости и печали. Мы словно были давними друзьями, возлюбленными двух незнакомых девушек, вверивших нам свои души и тела, и мы спешили, потому что через несколько минут предстояло проститься с ними навсегда. Вокруг были только порыв и смерть.
Поезд прибыл, дал гудок. Мы встрепенулись, словно пробуждаясь ото сна, и подали друг другу руки. Никогда не забуду крепкого объятия рук, десяти пальцев, не желавших – бедняги! – расставаться. Одна из девушек была очень бледна, другая – смеялась и содрогалась всем телом.
И тогда, помнится, я сказал тебе: «Что значат „Греция“ и „долг“? Вот она – истина!» А ты ответил: «„Греция“ и „долг“ ничего не значат, но ради этого „ничего“ мы и пойдем добровольно на смерть!»
Зачем я пишу тебе все это? Чтобы ты знал: из того, что мы пережили вместе, я не забыл ничего. И еще, чтобы воспользоваться наконец удобным случаем и написать тебе в письме о том, чего, в силу доброй или дурной привычки сдерживаться, когда мы вместе, я так никогда и не сумел высказать.
Теперь, когда ты далеко и не видишь выражения моего лица, я не боюсь показаться нежным и смешным и потому могу сказать, что очень люблю тебя.
Я окончил письмо, поговорил с другом и почувствовал облегчение. Тогда я позвал Зорбаса. Сидя на корточках у скалы, чтобы не промокнуть, он занимался испытанием подвесной дороги.
– Иди сюда, Зорбас, – крикнул я. – Пошли в село, прогуляемся.
– Неужто у тебя настроение есть, хозяин? Дождь идет. Отправляйся лучше сам.
– Есть настроение. И не хочется терять его. Когда мы вместе, я ничего не боюсь. Пошли!
Он засмеялся:
– Приятно слышать, что я тебе нужен. Пошли!
Он надел подаренное мной шерстяное критское пальтишко с островерхим капюшоном, и мы отправились в путь, шлепая по грязи.
Шел дождь. Вершины гор скрылись за облаками, ветра не было, камни блестели. Лигнитный холм был весь в тумане, будто печаль человеческая укутала женский лик горы, которая словно лишилась чувств под дождем.
– Тоска гложет сердце, – сказал Зорбас. – Не нужно на него обижаться, когда идет дождь.
Он нагнулся у изгороди, сорвал первые дикие нарциссы, долго, ненасытно смотрел на них, словно видел нарциссы впервые, глубоко вдохнул их запах, закрыв глаза, а затем со вздохом протянул цветы мне:
– Эх, если бы знать, хозяин, что говорят камни, цветы, дождь! Может быть, они кричат, зовут нас, а мы не слышим. Как и мы зовем, а они нас не слышат. Когда, хозяин, у мира наконец появится слух? Когда наконец откроются наши глаза и мы прозреем? Когда наконец раскроются объятия и все мы – камни, цветы, дождь и люди – обнимем друг друга? Ты что на этот счет думаешь, хозяин? Что про то книжки пишут?
– Будь они неладны! – ответил я любимым выражением Зорбаса. – Будь они неладны! Вот что они пишут. И ничего больше.
Зорбас взял меня под руку:
– Подскажу тебе одну идею, хозяин, только не сердись: сложи все свои книжки в кучу и сожги их. И тогда кто знает – ты вроде не дурак, даже хороший человек… Тогда, может быть, и ты что-то поймешь!
«Правильно! Правильно! – мысленно воскликнул я. – Верно, только сделать этого я не могу!»
Зорбас остановился, задумался и чуть погодя сказал:
– Я вот соображаю кое-что…
– Что же? Говори, Зорбас!
– А я почем знаю? Кажется, будто я кое-что соображаю… Только не хочу про то говорить – как бы не испортить. Как-нибудь под настроение я тебе это станцую.
Дождь усилился. Мы добрались до села. Маленькие девочки гнали с пастбища овец, пахари выпрягли из плуга быков, оставив наполовину вспаханное поле, женщины забирали ребятишек с узких улочек. Радостная тревога нежданной грозы охватила селение. Женщины визжали высокими голосами, а глаза их радостно смеялись. С заостренных бород и загнутых книзу усов свисали крупные капли. Земля, камни, трава благоухали.
Промокнув до костей, мы забежали в кофейню-мясную «Целомудрие». Там было много народу: одни играли в карты, другие переговаривались так громко, словно находились на разных горных вершинах. У столика в глубине кофейни-мясной на дощатом помосте восседали сельские старшины. Дядюшка Анагностис был в белой, с широкими рукавами рубахе. Суровый и молчаливый Маврантонис курил наргиле, опустив взгляд долу. Учитель – тощий, средних лет мужчина, – опершись о толстую трость, со снисходительной улыбкой слушал лохматого верзилу, который только что вернулся из Кастро и рассказывал о чудесах большого города. Хозяин кофейни, перегнувшись через прилавок, слушал и смеялся, следя одновременно за установленными в ряд на раскаленных углях джезвами с кофе. Увидав нас, дядюшка Анагностис тут же приподнялся.
– Проходите сюда, земляки, – сказал он. – Сфакианониколис рассказывает о том, что повидал и что пережил в Кастро… Забавно у него выходит… Идите, послушаете.
Затем дядюшка Анагностис повернулся к хозяину кофейни и велел:
– Две ракии, Манолакис [31] .
Мы присели. Увидав чужих, суровый пастух насторожился и замолчал.
– Так ты и в театр ходил, капитан Николис? – спросил учитель, поощряя пастуха продолжить рассказ. – Ну и что ж ты там видел?
Сфакианониколис протянул ручищу, схватил кружку с вином, осушил ее залпом и приободрился.
– А что, не ходил? – воскликнул он. – Конечно же ходил. Слышу все «Котопули» да «Котопули» [32] , перекрестился я раз вечером и говорю: схожу вот, клянусь верой, схожу посмотреть на нее. Что это она за дьявол такой – Котопули?
– И как, посмотрел? – спросил дядюшка Анагностис. – Посмотрел, скажи, ради бога?
– Ничего там особого и не было, ей-богу! Ничегошеньки! Как слышишь про театр, думаешь: вот пойдешь, а там – невесть какое удовольствие. А на самом деле денег даже жалко. Это кофейня такая, круглая, как ток, разве что там стульев, подсвечников и людей навалом. Свету столько, что глазам больно. «К черту все это, – говорю я. – Колдуют надо мной. Пойду лучше отсюда!» Но тут какая-то вертихвостка взяла меня за руку. «Куда ты меня ведешь?» – говорю я, но она все тащит меня куда-то, а потом повернулась и говорит: «Садись!» Я и сел. Всюду люди – спереди, сзади, слева, справа. Сейчас мне дурно станет, думаю, дышать нечем, в обморок упаду! Поворачиваюсь к соседу и спрашиваю: «Откуда, слышь, кум, выйдут пермадоны?» – «Оттуда вон, изнутри», – отвечает тот и показывает на занавес. Уставился и я, стало быть, во все глаза на занавес.