Известие это так поразило Изабеллу, будто в нем сокрыт был более глубокий смысл, о котором сама Пэнси не догадывалась.
– Когда же это было решено? – спросила она. – Я ничего об этом не слышала.
– Папа сказал мне полчаса назад; он считает, чем меньше это будет заранее обсуждаться, тем лучше. Мадам Катрин приедет за мной без четверти семь. Я беру с собой всего два платья, ведь я пробуду в монастыре всего несколько недель; уверена, мне будет очень там хорошо. Я снова увижу всех дам, которые были так добры ко мне, и всех малышек, тамошних воспитанниц. Я очень люблю малышек, – заявила великодушно Пэнси с высоты своего миниатюрного роста. – И очень люблю матушку Катрин. Я поживу там тихо-тихо и буду много думать.
Глубоко потрясенная Изабелла слушала ее, затаив дыхание, чуть ли не с благоговением.
– Думайте иногда и обо мне.
– Приезжайте поскорее навестить меня! – вскричала Пэнси, и этот крик души был так непохож на все ее героические фразы.
Изабелла ничего больше не могла сказать; она ничего не понимала, только чувствовала, как плохо еще знает своего мужа. Вместо ответа она лишь долгим и нежным поцелуем попрощалась с его дочерью.
Полчаса спустя она услышала от своей горничной, что приезжала в карете мадам Катрин и увезла с собой синьорину. Когда перед самым обедом Изабелла вышла в гостиную, она застала там графиню Джемини, которая, неподражаемо тряхнув головой, воскликнула по поводу случившегося: «Et voilа, ma chиre, une pose!». [169] Но если это был всего лишь жест, то Изабелла терялась в догадках относительно того, что именно хотел ее муж им выразить. Она только смутно понимала, что Озмонд еще больше привержен традициям, чем она до сих пор думала. У нее настолько вошло в привычку быть с ним крайне осторожной, что, когда он вошел в комнату, она, как это ни странно, несколько секунд колебалась, не решаясь упомянуть неожиданный отъезд его дочери, и заговорила о случившемся лишь после того, как они сели за стол. Но Изабелла уже давно запретила себе задавать Озмонду вопросы. Она могла позволить себе только какое-нибудь высказывание. И на сей раз она высказала то, что само слетело с языка.
– Я буду очень скучать по Пэнси.
Чуть наклонив голову, он несколько секунд созерцал стоявшую в центре стола корзину цветов.
– Разумеется, – сказал он наконец, – я об этом подумал. Видите ли, вы сможете ее навещать, но только не слишком часто. Полагаю, вам хочется узнать, почему я отправил ее к благочестивым сестрам, но вряд ли вы сможете уразуметь мои мотивы. Впрочем, неважно, не утруждайте себя понапрасну. Я оттого и не говорил вам ничего. Не верил, что найду у вас сочувствие. Но я-то всегда так думал, не мыслю без этого воспитания дочери. Дочь должна быть свежа и прекрасна, должна быть чиста и благовоспитанна. А при нынешних нравах ничего не стоит измяться и запылиться. Пэнси слегка запылилась, слегка растрепалась, она слишком много бывала на людях. Этот оттирающий друг друга суетливый сброд, что зовет себя обществом… короче говоря, надо время от времени извлекать ее из этой сутолоки. Монастыри очень укромны, очень удобны, очень благотворны. Мне отрадно знать, что она там, в старинном саду, под сводами галереи, среди этих уравновешенных добродетельных женщин. Многие из них благородного происхождения; некоторые принадлежат к самой родовитой знати. Она сможет там читать, рисовать, играть на фортепьяно. Я распорядился, чтобы ее ни в чем не стесняли. Никаких запретов, всего лишь некое сознание отъединенности. У нее будет время, чтобы подумать; я хочу, чтобы она кое о чем подумала. – Озмонд рассуждал неторопливо, обстоятельно, все так же склонив голову набок, словно любуясь корзиной цветов. Тон его, однако, говорил не столько о желании что-либо объяснить, сколько о желании все это описать, даже, если угодно, живописать, чтобы самому посмотреть, какая получится картина. Некоторое время он рассматривал нарисованную им картину и остался, как видно, весьма ею доволен. Затем он продолжал: – Одним словом, католики поистине мудры. Монастыри – великое установление, без них нам никак не обойтись: они отвечают самым насущным нуждам семьи, общества. Они и школа благовоспитанности, и школа душевной гармонии. Я ни в коей мере не хочу, чтобы моя дочь отрешилась от мира, – добавил он. – Отнюдь не хочу, чтобы она обратила свои мысли к миру иному. Для нее вполне хорош и этот. Она может думать о нем сколько ее душе угодно. Но думать так, как надлежит.
Изабелла с большим вниманием отнеслась к его наброску; она нашла его необыкновенно интересным. Он словно бы показал ей, как далеко способен зайти ее муж в желании добиться своего – вплоть до того, что готов проверять столь хитрые теоретические построения на своей хрупкой дочери. Изабелла не понимала, какую цель преследует Озмонд, вернее, понимала не до конца, но все же больше, чем он предполагал или желал бы, ибо нисколько не сомневалась, что вся эта тонкая мистификация затеяна ради нее, ради того, чтобы подействовать на ее воображение. Ему хотелось совершить что-нибудь внезапное и своевольное, что-нибудь непредвиденное и изощренное, подчеркнуть разницу между ее чувствами и его собственными, показать, что коль скоро он считает свою дочь произведением искусства, то ему, разумеется, надо очень тщательно заботиться о завершающих штрихах. Он добился того, чего хотел. Изабелла ощутила, как у нее холодеет сердце. Пэнси монастырь знаком был с детства, в свое время она нашла в нем счастливый приют, она любила благочестивых сестер, и они платили ей тем же, поэтому в постигшей ее участи не было ничего особо тяжелого, но, несмотря на это, Пэнси испугалась; впечатление, которое желал таким образом произвести на нее отец, несомненно будет достаточно сильным. Старые протестантские традиции все еще живы были в сознании Изабеллы, и чем больше она вникала в этот разительный пример изобретательности мужа – как и он, она сидела, устремив глаза на корзину с цветами, – тем быстрее бедная маленькая Пэнси превращалась для нее в героиню трагедии. Озмонд хотел дать своей жене понять, что ни перед чем не остановится, и жена его почувствовала, как трудно ей хотя бы для вида прикоснуться к еде. Некоторое облегчение она испытала, лишь когда услышала высокий ненатуральный голос своей невестки. Графиня тоже, очевидно, обдумала случившееся, но пришла совсем к другому выводу.
– Как глупо, мой дорогой Озмонд, – заявила она, – изобретать столько благовидных предлогов для изгнания бедняжки Пэнси. Почему бы тебе прямо не сказать, что ты хочешь убрать ее подальше от меня? Разве ты не обнаружил еще, что я самого наилучшего мнения о мистере Розьере? Да, да, именно так; на мой взгляд, он simpaticissimo. [170] Он заставил меня поверить в идеальную любовь. Я никогда раньше в нее не верила! Конечно же, ты решил, что при таком убеждении я самое неподходящее общество для Пэнси.
Озмонд неспеша отпил вино; вид у него был на редкость добродушный.
– Моя дорогая Эми, – ответил он, улыбаясь так, словно собирался сказать ей какую-нибудь любезность. – Я ничего не знаю о твоих убеждениях, но, если бы только заподозрил, что они противоречат моим, мне было бы куда проще изгнать тебя.