Той зимой я некоторое время подвизался на коммунальных работах. Мими уговорила меня туда податься, сказав, что это очень просто, как и оказалось. Достаточно было удовлетворять двум требованиям: являться местным жителем и числиться неимущим.
Загвоздка состояла в том, что мне совсем не хотелось очутиться в одной из бригад, которые я нередко видел на улицах; их деятельность, заключавшаяся в перекладывании с места на место каменных плиток и кирпичей, неизменно оставляла впечатление бесцельности и крайней заторможенности — рабочие словно стремились делать минимум движений, нужных для выполнения хоть какой-то работы. Мими, однако, напирала на то, что, если гордость не позволит мне заниматься порученным, я всегда могу смыться. Нацеленность мою на офисную работу она не одобряла, считая несравненно более полезным для меня труд физический, на свежем воздухе и в общении с людьми попроще. Но смущал меня отнюдь не круг общения, а специфика работы — вся эта возня с кирпичами под меланхолическое эхо от ударов пятидесяти молотков одновременно. Однако я чувствовал необходимость ей уступить, коль скоро она так заботилась обо мне и, не будучи моей любовницей, ощущала за меня ответственность, и давала деньги на прожитье; пренебречь всем этим было бы с моей стороны непорядочно.
В результате я был принят, о чем свидетельствовал соответствующий документ, и получил работу уж никак не сидячую, а лучшую из всех возможных: инспектора, проверяющего состояние водопроводных труб и коммуникаций в помещениях и на открытом воздухе в районе боен. Я мог варьировать рабочие часы и нести свою вахту, не слишком напрягаясь, как то и предполагали устроители и все заинтересованные лица. В плохую погоду я вообще мог весь рабочий день провести в кафе. К тому же хождение по домам удовлетворяло мое природное любопытство. Впрочем, лицезрение комнат, где ютились вдесятером, рабочих, копошащихся в траншеях под землей, и покусанных крысами детей особого удовольствия не доставляло. Вонь от боен въедалась в кожу не меньше запаха собачьей шерсти у Гийома. И даже мне, столь же привычному к трущобам, как индус к слонам, порою все это казалось какой-то terra incognita. Меня преследовали плотские запахи во всем их разнообразии и чередовании — от первого проблеска желания до конечного отвращения и тошноты, — и все это, собранное воедино, окутывало с той грубой простотой и черствой прямолинейностью, с какой хозяйка щупает капустные вилки на прилавке, пьяница в кабаке тянет к бледному и тусклому лицу пивную кружку, а торговец развешивает в витрине дамские панталоны и чулки.
На этой службе я продержался до конца зимы, пока Мими, которая все это хорошо знала и понимала, не пришла в голову мысль приобщить меня к профсоюзной работе в качестве агитатора. Тогда, после первых сидячих забастовок, как раз начиналась предвыборная гонка. Сама Мими была давним членом объединения ресторанных работников, входившего в КПП, Конгресс производственных профсоюзов. Нельзя сказать, что к вступлению ее побудили тяжелые условия труда, но она верила в союз, была убеждена в его полезности, и ее хорошим знакомым являлся некто Граммик, профсоюзный активист. Мими свела меня с ним.
Этот Граммик оказался вовсе не драчуном и забиякой, а тихим, с вкрадчивым голосом и внешностью счетовода или бухгалтера человеком кабинетного склада вроде Фрейзера или Сильвестра; к привычным ему проявлениям людской глупости или буйства он относился снисходительно и терпеливо, заставляя виновников сожалеть о своих промашках. У него был длинный торс и коротковатые ноги, косолапая, носками внутрь походка, неряшливый двубортный пиджак, густая шевелюра и мягкие, чрезвычайно деликатные манеры. При этом спорить с ним было нелегко, поскольку он никогда не терял хладнокровия, упорно отстаивал свою точку зрения, был умен и, обладая известной увертливостью, при случае мог и схитрить, и обмануть. Таков был этот Граммик.
Я ему понравился, и он согласился опробовать меня на работе агитатора. Ввиду крайней его любезности я заподозрил, что произведенное мной хорошее впечатление не совсем моя заслуга, а своей учтивостью он хочет понравиться Мими.
Мало-помалу я оценил Граммика по целому ряду причин. Хотя скромность и не позволяла ему выделяться из общей массы, а его приходы и уходы оставались незамеченными, в серьезных случаях он действовал уверенно, решительно и не боялся брать на себя ответственность. Я отмечал в нем прозорливость, умение видеть все pro и contra, когда очертания их едва улавливались.
— Да, у нас есть штат активистов-агитаторов. Нужны, конечно, люди опытные, но где их взять? А проблем немерено, и растут они как снежный ком.
— Вот Оги-то как раз тебе и пригодится, — заверила Мими. — Он сможет говорить с рабочими на их языке!
— О, серьезно?! — воскликнул Граммик, с интересом разглядывая меня.
Такая реклама моих достоинств показалась мне комичной, и я усомнился, владею ли вообще искусством говорить с рабочими на каком бы то ни было языке.
Впрочем, приступив к своим обязанностям, я понял, что значения это не имеет ни малейшего: люди и без меня сломя голову рвались к союз — в этом чувствовалась какая-то природная, первобытная тяга к стадности, та, что понуждает пчел роиться в любых местах, куда они устремляются скопом, становясь в этот период особенно злыми и агрессивными и кусаясь напропалую. Стремление это можно усмотреть и в миграции птиц, и в эффекте Клондайка, с той только разницей, что в нашем случае людьми двигала жажда справедливости. В действие был приведен механизм забастовок, и трудяги сидели возле своих станков или кучковались на невеселых сборищах. Начало положили рабочие-автомобилисты и резинщики, а потом волна покатилась дальше и дальше, захлестнув даже одиноких ловцов жемчуга на отдаленных атоллах.
Я занял свое место за столом, стоявшем не в обшарпанном, как можно было предположить, а очень внушительном, похожем на банк здании на Эшланд-авеню. Здесь были даже ресторан и бильярдная, где могли отдыхать и расслабляться сотрудники.
В мои обязанности входило вести канцелярию Граммика и отвечать на телефонные звонки. Предполагалось, что загрузка будет средней, чтобы я мог постепенно осваиваться, учиться, чему посчитаю нужным, и приобретать необходимый опыт. Но вместо этого на меня обрушилась людская лавина с требованием немедленных и безотлагательных действий — какой-нибудь старый рабочий, подсобник на кухне, с руками, натруженными, исполосованными царапинами, заскорузлыми от въевшегося жира и черными, как у шахтера или землекопа, призывающий меня для безотлагательных переговоров с его боссом — срочно! Subito! Или индеец, изливший свои скорби и печали в виршах, записанных на засаленной оберточной бумаге.
Моя клетушка, в которой не было места даже для лишнего стула, располагалась поодаль от основных помещений, где вершились дела рабочих, занятых в крупной промышленности. Но, спрячься я даже в железный сейф, все равно был бы найден и извлечен на свет божий, став жертвой призрачной погони за справедливостью при малейшем намеке на ее возможность, — так стремится на огонек ночная бабочка, преодолевая мили беспросветной темноты.
Горничные всевозможных отелей, гречанки и негритянки, рассыльные и швейцары, гардеробщики, официантки, гостиничные служащие всех рангов и мастей — например снабженец модных кабаков Голд-Коста, куда и я в свое время нередко наведывался со своим собачьим ящиком, почему и имел представление о качестве и особенностях этого «снабжения», — кто только не атаковал меня: смотрители подземных коммуникаций, истопники, буфетчики или величественного вида француз, отрекомендовавшийся художником-физиономистом и заполнявший регистрационную карточку, — не снимая перчаток. Аеще кокаинисты, разного рода подозрительные личности с бледными голодными лицами, обладатели просроченных удостоверений ИРМ, организации «Индустриальные рабочие мира», пожилые репатриантки из Европы, не умеющие объясниться и заготовившие кем-то написанные заявления, униженные и оскорбленные всех родов, инвалиды, пьяницы, сумасшедшие, умственно неполноценные, и все это вкатывалось, ковыляло, вползало — весь спектр человеческих состояний, от полной деградации и отверженности до гордой красоты и благородства. Если бы подобная же разношерстная публика не подпитывала собой армию Константина или же Ксеркса, я бы, возможно, еще согласился признать в них людей современных, но в каждом без исключения мне виделось нечто замшелое, почти антикварное. Однако если счастье и радость во все века имеют одинаковое обличье, то почему бы не иметь его горю?