— Да ты что! — Дутов отрицательно покачал головой. — Меня даже собственный конвой не поймет.
— А ты смени конвой, который тебя не понимает.
— Не-е-ет, — медленно, картинно растягивая буквы в простом коротком слове, произнес Дутов.
— Сашка! — Васильева повысила голос.
— Шурка! — Дутов также повысил голос.
Васильева заплакала — некрасиво, тряся плечами, вздрагивая всем телом, а Дутов, глядя на нее, думал о том, что, в сущности, эта женщина ему надоела и сама виновата в том: лезет во все дела. Скоро, наверное, в штабные карты засунет нос.
Кончив плакать, Васильева отерла рукой мокрое лицо, с надеждой глянула на Дутова:
— А, Сашка?
— Нет! — отрицательно покачал головой Дутов.
Опять залившись слезами, она уже жалела о том, что затеяла этот разговор, сердце у нее что-то стиснуло обреченно. Когда она подняла голову и пальцами расклеила слипшиеся ресницы, Дутова рядом уже не было. Атаман перешел в соседнюю комнату — там появился начальник штаба Поляков, тщательно выбритый, пахнущий французским «о’де колоном», неторопливый, внимательный.
Поляков предложил атаману:
— Может, нам этого дурака-есаула сдать в контрразведку?
А, Александр Ильич?
— Богданова?
— Так точно.
— Не надо, — поморщился Дутов. — Сейчас меня не понимает треть казаков, а тогда будет не понимать две трети… Не надо!
Поляков склонил голову:
— Как скажете, Александр Ильич.
— Наша задача — другая: на все командные посты расставить своих людей. Вы понимаете, что я имею в виду? — взгляд атамана сделался жестким, в нем вспыхивали крохотные неяркие молнии.
— Тургайцев? — поспешно спросил Поляков.
— Верно, — крохотные молнии исчезли, голос атамана обрел прежнюю ровность и неторопливость, — тургайцев… Это первое. И второе — нам пора реформировать казачьи части. Тогда позиции различных Богдановых, Каргиных и прочих превратятся в бумагу для подтирания задницы.
— Может, не реформировать, Александр Ильич, а унифицировать? — осторожно поправил шефа начальник штаба.
— Что в лоб, что по лбу — все равно… Лоб-то — один.
— Я займусь этим, — пообещал Поляков.
— Займись, любезный, — Дутов сомкнул руки на животе, повертел большими пальцами.
Его неожиданно обеспокоил разговор с Сашей. И хотя пять минут назад атаман, разозленный, горячий, готов был выкинуть ее за порог своего роскошного вагона, сейчас на это у него не хватило бы пороха. Еще немного — и он размякнет, попросит Шурку о прощении, хлопнется перед ней на колени, и все возвратится на круги своя… Все действительно возвратится. Кроме симпатичных вчерашних гимназисток… Дутов втянул сквозь зубы воздух, поболтал во рту, словно бы хотел остудить собственный язык и отрицательно мотнул головой:
— Нет!
Вскоре Саши Васильевой не стало — сложив свои вещи в два узла, она вынесла их на перрон оренбургского вокзала, коротким простым движением перекрестила окна вагона и, стройная, красивая, вызывающая восхищение у офицеров, находившихся на перроне, сунула два пальца в рот и лихо свистнула. В ту же минуту из-за угла вокзала вывернула пролетка с кудрявым кучером-лихачем, подпоясанным цветастым цыганским платком — ни дать ни взять, разбойник из старой былины. Кучер свистнул ответно, гикнул и остановился у Сашиных узлов. По-царски приподняв длинную юбку, Саша взошла в пролетку, лихач кинул следом узлы, и пролетка, развернувшись с грохотом, бесследно исчезла.
Маневр с «унификацией» казачьих частей, прошел успешно — к середине осени влияние оппозиционных офицеров свелось на нет, «каргинские крикуны», как звал их Дутов, замолчали совсем, а то едва слышное тявканье, которое иногда раздавалось из подворотен, оппозиционным считать было нельзя. Это даже не тявканье, а так — скулеж…
— Иван Григорьевич, мы должны создать собственную казачью армию, — сказал Дутов Акулинину.
Цель казалась достойной. Только сейчас Дутов понял, как тяжело быть политиком. Постоянно изворачиваться, ловчить, давать ложные обещания, говорить «да» там, где нужно сказать «нет»; улыбаться, когда на душе скребут кошки; и кланяться, подобно китайскому болванчику всем кроме дворников и стрелочников на железнодорожных путях.
— Вот жизнь, — удрученно произносил Дутов и, подойдя к зеркалу, кланялся собственному изображению, потом недовольно дергал одной стороной рта. — При такой жизни вообще можно в «ваньку-встаньку» обратиться.
В сентябре восемнадцатого года в Уфе пышно открылось Государственное совещание. Играла музыка, по городу маршировали конные оркестры, дамочки бросали под копыта лошадей осенние цветы, лихие конвои картинно, с шашками наголо, сопровождали автомобили с участниками совещания. Из всех конвоев выделялись оренбуржцы, — своей статью, подтянутостью, четкостью исполнения команд, невозмутимостью, красивой формой, серебряными погонами командиров.
К примеру, караулы Народной армии Комуча погон не носили, вместо них на роговые пуговицы они наматывали какие-то полосатые ленточки, обрывки; непонятно даже, как различали своих командиров. Еще одно удивляло нервных участников совещания, а вместе с ними и впечатлительных уфимцев: воины Комуча маршировали под красными знаменами. Этого еще не хватало! Однако гражданская война на то и гражданская война, что она испытывает все цвета боли, и красный с белым — прежде всего.
В Омск Дутов прибыл одним из последних — неторопливый, с бесстрастным лицом, при дорогой шашке, с парадными генеральскими погонами и аксельбантами, значительно украсившими его мундир. К сожалению, только фигура у Дутова к тридцати пяти годам подкачала, ее трудно было чем-либо подправить.
На вопрос генерала Болдырева [45] «Почему так поздно, Александр Ильич? Совещание уже хотели открывать без вас», Дутов ответил мрачно, нагнав в голос тусклых красок:
— Красные давят так, что спасу нет. Положение на фронте очень тяжелое…
Болдырев оценивающе прищурил один глаз, оглядел атамана и бросил небрежно:
— Пугаете…
Так оно, собственно, и было — через шестнадцать дней казаки Дутова возьмут Орск — последний город на территории Оренбургского казачьего войска, находящийся под контролем красных, а через три дня Дутову, несмотря на распри с Комучем, присвоят звание генерал-лейтенанта — «за заслуги перед Родиной и Войском». Правда, пока Орск еще не был взят, и Дутов мрачно скрипел сапогами, стоя на уфимском перроне и слушая в исполнении сводного оркестра какую-то музыкальную лабуду, лишь отдаленно похожую на торжественный марш. Он недовольно морщился, но прерывать оркестрантов протокол не допускал.