— А я в свой полк возвращаться не хочу, — подал голос один из лейтенантов, обычно молчаливо слушавший соседей. Он уже ходил по палате, бережно придерживая свой бок. Огромный осколок прошел по касательной, разрубив несколько ребер. Еще бы на сантиметр глубже…
— А че так, Астахов? — поинтересовался Гришка. Гришка интересовался всем. Поэтому вступал в любой разговор. Скучно ему было в госпитале, невыносимо.
— Да комбат у нас — сволочь. — Астахов смотрел в окно. Там кивал листвой старый клен, который дорос до третьего этажа и наполовину закрывал окно палаты. — Прицепился ко мне — то не так, это не так… Штрафбатом угрожает. Ротный сквозь пальцы смотрит. Водку вечерами вместе жрут. Не вернусь. В армейский офицерский резерв пойду. А там — куда попаду, туда и попаду. Меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют.
А через несколько дней Астахов рассказал свою историю, из-за которой у него с комбатом и разгорелся сыр-бор. В роте у них была санинструктор, землячка Астахова. Они даже в одной школе учились до войны. И началась у них любовь. А потом приглянулась она комбату. Стала ходить к нему в землянку… У того, до нее, была радистка. Он ее, с пузом, месяц как в тыл отправил. Комиссовали радистку. Командир полка после того случая всех радисток разогнал, солдат вместо них набрал мужиков. А комбат санинструктора присмотрел…
— Да плюнь ты на них, Астахов! — утешал Гришка. — Плюнь и забудь!
— Так ведь он ее бросит. Позабавится, сволочь, и бросит. У него в Москве семья, жена и двое детей. Фотокарточку как-то показывал. А мне пригрозил: будешь под ногами, мол, крутиться, в штрафную, на усмирение, пойдешь…
— А че ты штрафной боишься? Вон, Сашка, восемь месяцев в штрафной воевал! Вся грудь в орденах! Смотри, очухался и снова на передовую рвется.
— Ты, Гришка, людей не баламуть, — оборвал артиллериста майор Кондратенков. — Зачем ты его под руку толкаешь? Видишь, он не в себе еще. Такое не сразу забывается. Понимать надо. А тебе, Астахов, действительно в другую часть лучше уйти. А, знаешь, давай ко мне! У меня часть особая.
— Бать, да тебя же комиссуют, — возразил Гришка.
— Ни хрена меня не комиссуют! Ты что на меня, как на списанного смотришь? Комиссуют… Скорей тебя спишут. В тыл или еще куда. Вошебойкой командовать.
Когда успокоились, майор Кондратенков, с трудом перевернувшись на бок, сказал:
— Вот у меня в полку насчет этого, бабского дела, полный порядок. Я это еще с прошлого года завел: ни одной бабы на передовой. Чтоб и не пахло нигде юбкой. Бойцов набрал. Через месяц и санитарами стали, и фельдшерами. Так-то.
— Жестокий ты мужик, батя.
— Зато в землянках порядок! И командиры делом заняты. Голова у них работает правильно. Думают о том, как солдата накормить, да чтобы он не завшивел в окопе и малярией не заболел. А не о том, как удобней землянку перегородить, чтобы там радистке юбку задирать.
А Воронцов думал вот о чем. Если доктор говорит правду, если через месяц-другой он встанет на ноги и — снова на фронт, то куда возвращаться ему? Снова в штрафную роту? Капитан Солодовников тоже где-то лежит в госпитале. Жив ли? Санитары уносили ротного в тыл в бессознательном состоянии. Медведев и Бельский убиты. Кондратий Герасимович… Его, конечно же, терять не хотелось. Старый боевой товарищ. Но если возвращаться, то неизбежно придется выяснять отношения со старшим лейтенантом Кацем. Вот уж кого Воронцов не хотел видеть ни при каких обстоятельствах. И тут же он успокаивал себя: рано, рано думать о возвращении, слишком рано и самонадеянно…
И все-таки он выжил. Выжил! И скоро встанет. А если встанет на ноги, то вернется туда, где оставил своих товарищей.