— Это точно, — согласился, усмехнувшись, боярин. — Порою, сам не озаботишься, так и вовсе опустеют деревеньки. Ладно, Семен Прокофьевич, давай прощаться. Я с сыновьями, коли коней пришпорю, тоже засветло до усадьбы успею. А то уж забывать стал, как выглядит.
— А Прослав твой где, проводник наш? — удивился Зализа, оглядываясь на вьючных коней.
— Сей хитрый смерд, — погладил бороду боярин, — условием закупа, видно, доволен, коли бабу свою и малых перетащить решил, а потому разрешил я ему лодку, в Раглицах купленную, взять, и вкруголядь, через Лугу и Оредеж к усадьбе воротиться. В деле этом он толк разумеет. Пусть рыбу ловит, да по нужде нашей или своей по реке плавает. И мне прибыток, и сам новых смердов для детей моих сытыми вырастит. А от земли откажется — другого полонянина куплю. Ныне Иван Васильевич границы Руси на юг сдвигать взялся, да рьяно. Много пленников оттуда идет.
— От татар какая польза? — пожал плечами опричник. — При конюшнях, да в холопы только и годятся. Работать не умеют. На землю лифлянцев или литву хорошо сажать… А не сбежит?
— Прослав-то? — боярин хитро усмехнулся себе в бороду. — Жаден больно. Я ему за проводничество честное подарок в усадьбе обещал. Вернется. Да еще рыбу в реке ловить дозволил невозбранно, да еще хозяйство поднимать начал… В землях западных кому такое скажи — сами в полон сдаваться прибегут. Голытьба…
Боярин Батов приложил руку к сердцу, коротко поклонившись, и дал шпоры коню. Вскоре маленький отряд русских витязей промчался между домов поселка и унесся к дальнему краю длинного Кауштина луга.
Зализа, спрыгнув с коня, махнул рукой полонянкам — за мной следуйте, и двинулся к боярину Росину. Первая ярая радость в односельчанах спала, и сейчас они спокойно двинулись к часовне, разбившись на небольшие группы.
— Константин Андреевич!
— Да?! — боярин бросил несколько слов встречавшему его огромному плечистому Симоненко и чумазому Качину, после чего повернул навстречу опричнику. — Надеюсь, Семен Прокофьевич, ты с нами отобедаешь?
— Домой хочу, Константин Андреевич, — Зализа опять ласково потрепал морду коню. — Загулялись мы все. Надобно, ако Самсону, к земле ненадолго припасть. Силы набраться.
— Как же на пустой желудок, да в такую даль?
— Охота пуще неволи. — Опричник отпустил повод, позволяя жеребцу отойти на несколько шагов, потом кивнул в сторону пленниц. — Полон свой я пока тебе оставлю. Пристрой к делу. Коров подоить, кур попасти, грибов-ягод в лесу к общему столу набрать, опорос принять. Они к такому хозяйству привычные, молодые, справные. В тягость не станут.
— Н-ну, хорошо, Семен Прокофьевич, — пожал плечами Росин. — Пусть побудут, коли надо.
— И вот еще… — опричник оглянулся, не услышит кто произнесенных им крамольных слов. — Вместе мы, почитай месяц, шли. Смерть видели, плен, нечисть, радость вместе испытали, слов много услышали. Некоторые и позабыть можно. Ты меня понял, боярин?
Зализа, тяжело выдохнул, словно скинул с души тяжелую ношу, еще раз опасливо оглянулся, потом перехватил уздцы под самой мордой.
— Удачи вам, Константин Андреевич, отдыхайте, живите. Скоро Баженов со своей ладьей пожалует, али уже с двумя. Глядишь, и прибытком каким порадует. С Богом.
Опричник развернул коня, поставил ногу в стремя.
— Я говорил это…
От брошенных в спину слов Зализа едва не упал, застряв алым сафьяновым сапогом в стремени, запрыгал на одной ноге, но вывернулся, остановился, повернулся к Росину.
— Я это говорил, — повторил Костя, глядя ему прямо в лицо. — Ведома мне крамола супротив государя. Верная крамола, супротив жизни его направленная.
— Крамола… — повторил опричник страшное слово. — Зачем она тебе, Константин Андреевич?
— Потому, что русский я, — сглотнув неожиданно появившуюся слюну и отчаянно пытаясь побороть предательский холодок, растекающийся между лопаток, сказал Росин. — Русский я. И знаю, что слово мое государю, может, пользы и не даст, но земле моей, миллионам собратьев моих, в разных концах земли нашей живущих, жизнь спасет точно. Я это знаю, Семен Прокофьевич, спасет. Тысячи, десятки, сотни тысяч людей…
Он повторял эти слова снова и снова, как заклинание, но холод не отступал, а растекался все дальше и дальше по телу.
— И что они для тебя, Константин Андреевич? — спросил Зализа, видящей перед собой не мифические тысячи, а одного-единственного человека, которого он обязан немедля скрутить и отправить в Посольский приказ.
— Потому что русский я. И все они, как и земля эта, и страна, такая же часть меня самого, как рука или нога. Я не хочу терять их, пусть даже не видел в глаза никого, и никто из них не узнает имени моего. Все равно не хочу.
— Я возьму тебя под стражу и отправлю в Москву.
— Я знаю.
— Тогда… Почему? — мотнул головой Зализа.
— А ты помнишь, за что мы пили в Сопиместком замке, Семен Прокофьевич? За Русь Святую пили. Так ты думаешь, пить только можно? А бороться за нее другие должны?
— Пытке тебя подвергнут, Константин Андреевич…
— Знаю… — Росин неожиданно сорвался и громко заорал, брызгая слюной опричнику в лицо. — Знаю, знаю, знаю! Ты что, запугать меня хочешь?! Так радуйся, я и так боюсь. До коликов в животе и поноса по три раза на дню! Чего тебе еще надо?!
— Но зачем ты тогда беду на себя кличешь?
— Потому что русский я! — Костя сгреб Зализу за шитый катурлином воротник и с силой затряс. — Русский я, ты понял, урод?! Русский, а не иноземец! И всегда русским был! И если не получается ничего иначе в дебильной стране нашей, если все всегда через жопу делаем, она все равно моя, ты понял?! А иди ты на хрен!
Росин отпихнул от себя опричника, развернулся и быстрым шагом пошел к поселку. И о чудо — государев человек Семен Зализа не схватился за саблю, не порубил в куски человека, обращавшегося с ним как с холопом и кидавшим в лицо оскорбительные слова. Нет, он поднялся в седло и нагнал боярина, поехал чуть позади и негромко, только для него одно сказал:
— С хозяйством мне в усадьбе разобраться нужно. Рубежи объехать, тропы лесные. Жалобы от смердов принять, с офенями и купцами заезжими поговорить. Через неделю. Нет, через две недели приеду. Коли сбежишь: в Москву, в Поместный приказ отпишу, чтобы розыск объявили. Коли останешься, со мной в стольный город поедешь. Да.
Зализа с такой силой потянул левый повод, что едва не разорвал губы чистопородного жеребца, а потом с яростью вонзил ему в бока свои пятки. И впервые пожалел, что не носит шпор.
По тропе послышался дробный топот, и из-за угла дома показался всадник, ведущий в поводу двух коней. На солнце блеснули начищенные пластины юшмана, притороченный у седла шелом, заправленные в бычьи сапоги кольчужные чулки, за спиной развевался темно-синий плащ.