Опознание места и времени сразу же вернуло меня к заботам текущим, насущным. Вильнувший вправо переулок меня привлек: из глубины его не несло бензиново-резиновым смрадом гаража, оттуда не разило мужскими телами: вооруженные немцы в переулке не обитали, в запахе я не нашел следов долговременного проживания, а немцы, освоившие какой-нибудь клочок земли, передавали ему въевшийся в них запах вещевых складов, пороховую гарь, вонь давно не мытых тел, испарения, наводящие на мысль о пятилитровых банках кофе и походных кухнях.
В переулок я почему-то не пополз… Еще один совет Чеха припомнился мне: «Ставь перед собой цель, задачу, достигай и решай, но знай, что ты – на неверном пути. Истинную цель ты тогда достигнешь, когда иной, другой уже не будет, – не серия счастливых случайностей, а цепь неудач приводит к желаемому!»
Выбранный мною дом – глух и нем, я припал к его крыльцу, а потом поскребся в окно нашаренным прутиком. Ни звука в ответ, и все закрыто, все на засовах; крайнее окно оказалось зрячим, ставни на нем не сомкнуты, но и раздирающий уши скрежет прутика о стекло внутрь дома не пробился. Там затаились, там не только намертво сжали зубы, чтоб не издавать звуков, но и, пожалуй, заткнули поры, через которые мог источаться пот, потому что поле человеческих запахов, тревожившее меня, вдруг исчезло. Я отважился на отчаянное, на призыв о помощи, я принял решение подать голос, я составил в уме достаточно емкую фразу, всего несколько слов, остальное пояснило бы время и место происходящего, я хотел сказать, что я такой же русский и советский человек, как и они, хозяева этого дома, что я в беде, что мне нужна помощь, самая минимальная, перевязка и укромное место, убежище, вовсе не обязательно здесь, в этом доме. Не по прихоти своей попал я сюда, в этот город, меня привела военная нужда, я на войне, я сражаюсь за освобождение вас, люди, от немцев… Помогите!
Фразу я составил, прорепетировал – и не смог произнести ее. Сдавленный крик вырвался из меня, бессмысленный набор гласных, полушепот, полуклекот. Пораженный собственной немотой, я разевал рот, чувствуя себя рыбой на отмели, и наконец попытался произнести слово, все двое суток бившееся во мне, напоминавшее о том, что скорбь и боль – все позади или будет позади. «Алеша!» – хотели вылепить мои губы, щеки, язык и вся мякоть рта, и я не услышал имени друга, я ощутил ком звуков, так и не выпавший из меня. Еще одно усилие – и горячие круглые звуки выкатились изо рта разваренной картофелиной и бесшумно развалились.
С меня было достаточно. Что-то ломкое хрустело подо мною, когда я катился к калитке. Шум, издаваемый катящимся и волочащимся телом, опровергал панические мысли о том, что я не только онемел, но и оглох. Я слышал хрипы своего дыхания, и сердце колотилось. Следовало найти какое-либо объяснение немоте, и оно нашлось: несколько часов назад, а может быть, и позже, удар, оглушивший меня, нанесенный по черепу, повредил какие-то ткани мозга.
На голос уже нельзя было рассчитывать. Только на стук. И, подобравшись к другому дому, я постучал – палкой, она колотила по наличнику, я сбивался, наверное, в стуке, на морзянку и делал паузы, чтоб хозяева дома продумали в них значение стука, отнюдь не безмолвную просьбу о помощи, далеко не безмолвную: стекла уже позвенькивали и дребезжали.
Для уточнения: чтоб удобнее было перекатываться, я, спасая ребра от ушибов и ссадин, пистолет и лимонку замотал в оторванный от кальсон кусок ткани и передвигался, держа весь арсенал мой в руке, опираясь когда надо на локти. Узелок, разумеется, не отличался уже цветом от ночи, от грязи.
В удлиненной усталостью паузе я услышал первый звук, ответ на призыв, низкий, горловой, жалобный, тут же придушенный. Это взвыла собака, пасть которой была тут же сомкнута руками человека. Но звук раздался, звук разнесся, звук был услышан, люди были обнаружены – и они обязаны были что-то делать, они понимали, что палка в руках просящего может заколотить с удвоенным нетерпением.
Неповрежденные уши мои научились уже классифицировать звуки, разделять их и вычленять, складывать и вычитать, делить и множить. Шаги двух мужчин, кравшихся вдоль стены, не удивили и не испугали меня. Люди, несомненно, шли за мной – чтоб перенести в сарай, в дом, в освещенность, где есть теплая вода, пища, бинты, марля. Родные русские люди!
Палка была выдернута из моей руки и отброшена в сторону… «Тихо, с-сука!» – явственно прошипел один из спасителей, хватая меня за плечи. Второй взялся за ноги. Они тут же вновь положили меня на землю, потому что мычание (я стонал от боли) могло выдать их. Оттянули челюсти, запихали мне в рот что-то растительное, травяное, вновь взялись и понесли меня.
Не в дом. Не в сарай. Не к огню и теплой воде. Не к пище.
Они вынесли меня на дорогу и опустили в грязь – аккуратно, с наименьшими страданиями для меня. Они обыскали меня, ничего не найдя, не обратив внимания на узелок. Когда они с руки моей снимали часы, я заметил время, и они тоже отметили его для себя и что-то решили, посовещавшись. Оглушенный болью, я не понял ни слова, но в действиях разобрался, догадался, для чего тело мое переложено ими было поперек дороги. Теперь-то немцы на мотоцикле, не включавшие ночью фару, меня не минуют, наедут, остановятся, потрогают сапогами, подберут или просто пристрелят.
Калитка скрипнула, потом дверь потянулась – и все смолкло. Жить оставалось мне двадцать минут или чуть более.
Безысходная тоска навалилась на меня. В десятках домов спали или бодрствовали люди, близкие мне по крови, по земле, по духу, но сухие глаза мои смотрели в небо, уставясь на звезды, которые были ближе ко мне, чем дома, чем люди. Я не мог исторгнуть из себя ни словечка прощания с теми, кто постоянно жил в моих мыслях и ощущениях, я отсечен был от них и от всех живущих, потому что они, живущие, жили временно, до моей смерти, жить им оставалось меньше, чем мне, они умрут в тот момент, когда я выстрелю, мне же еще сражаться и жить до автоматной очереди, которая прошьет меня и перечеркнет.
О, сладостная минута полубытия, время расторгания связей с живыми, минуты исполнения желаний, не исполняемых никогда! Только я обладал правом вершить суды и творить судьбы, и, впитывая в себя звездный свет, я соединил мать и Алешу, наказав ему приехать к ней после войны. Я и Григория Ивановича пристроил к ним, сделав его большим начальником, с городских или республиканских высот благосклонно взирающим на трогательную картину встречи. И чтоб они не ошиблись в датах поминок и ежегодных минут молчания, я напомнил им сегодняшний день, текущий час и минуты, уже не стучавшие, а журчавшие, ниспадавшие с неба. Небо сужалось, лотком спускаясь вниз и на лоток стряхивая звезды. Полог неба колыхался, и я мысленно чертил по нему два часа ночи с минутами, которых все меньше и меньше.
О мгновения, насыщенные событиями, уплотненные до мига! Клиническая смерть, ощущаемая и осознаваемая, пережитая полно! Чудная секунда, растянутая в эпоху, когда вдруг отступают все земные немощи, когда в чистоте прозрения тело отдаляется, лишаясь болей и страданий, когда плывешь в невесомости чувств, уже отринутых, в парении мыслей, уже не способных осчастливить или оскорбить кого-либо, когда рождается свобода от всех обязательств, взятых при жизни! Восхитительное состояние раздвоения, при котором видишь себя и живым и мертвым – и врозь и вместе!