Он больше молчит, чем говорит.
— Настоящее ГПУ (в описываемое время — НКВД. — Ред.) — считает Вольфганг.
В нашей жизни ничего не меняется. Все остается по-старому.
— Так мы можем еще долго ждать! — говорю я Вольфгангу.
В начале июля, когда наш унтер-офицер кричит, что требуется художник, я подхожу к нему:
— Что случилось?
Оказывается, что для русского военного госпиталя надо нарисовать несколько картин.
Конечно, я смогу это сделать! Кто знает, сколько еще дней они заставят нас ждать со своей проклятой антифашистской школой!
— Да ты сам не знаешь, кто ты по профессии! — ворчит унтер-офицер.
— Раньше, еще задолго до войны, я был художником. Ты обязательно должен меня отпустить!
— Ну, давай! — говорит конвоир и смеется.
Словно Кот в сапогах из сказки Шарля Перро, я бреду нетвердой походкой в своих слишком больших стоптанных фетровых башмаках в сопровождении этого огромного, как медведь, охранника.
Мы идем почти четверть часа под палящими лучами солнца. Все поля вокруг уже покрылись сочной зеленью. Ведь я так давно не был за пределами нашего утятника!
Мне приходится около получаса ждать в каком-то кабинете. Мне говорят, что начальник, старший лейтенант, скоро должен прийти. Я остаюсь в кабинете совсем один. На письменном столе лежат книги. «Пушкин», — догадываюсь я, с трудом разбирая русские буквы.
Немецко-русский словарь. Я обязательно попрошу старшего лейтенанта на время одолжить его мне. Мне почему-то кажется, что я смогу задержаться здесь надолго.
О, да здесь же плакатные краски! Гуашь с французскими этикетками. И волосяные кисточки, настоящие кисти с острыми кончиками.
И ватман! Прямо так и хочется написать картину акварелью!
Неужели такие вещи встречаются в России?!
А в ящике письменного стола лежит хлеб. Разные по размеру кусочки настоящего хлеба! Совсем не такого, какой дают жрать военнопленным!
Я изо всех сил стараюсь сдержать себя и сохраняю чувство собственного достоинства, так как в течение получаса смотрю на лежащий передо мной хлеб и не прикасаюсь к нему. Хотя наверняка эти кусочки хлеба никто не пересчитывал!
— Ну, давай! — говорит старший лейтенант. Пара карих глаз внимательно смотрит на меня. Начальнику госпиталя понадобилось несколько наглядных пособий по анатомии человека.
— Если старший лейтенант останется доволен твоей работой, то ты получишь от него хорошую еду с русской кухни! — говорит мне один из пленных, который работает здесь бригадиром плотников. Вся его бригада состоит из одних военнопленных. Но очень хорошо откормленных!
Господи! Неужели действительно можно пережить русский плен, выполняя приличную работу?
Старший лейтенант сразу выделяет мне пару настоящих кожаных ботинок. Вот такая демонстрация доверия! Хотя я еще не успел даже пальцем пошевелить!
Я очень стараюсь. Я рисую типичные русские лица, совсем не похожие на немецкие. Широкие скулы, округлые лбы. И это можно тоже нарисовать красиво.
И побольше ярких красок! Как это любят русские. И это совсем не смотрится безвкусно!
Старший лейтенант в восторге. На обед меня кормят вкусным супом вместе с бригадой плотников. В ведре остается еще целая порция супа!
Когда вечером меня приводят назад в утятник, раздатчик супа говорит мне:
— Я, конечно, не мог так долго хранить твою обеденную порцию супа. За это ты получишь две порции на ужин!
— Дружище! Вот это жизнь! — говорю я Вольфгангу. Одну из двух вечерних порций супа я отдаю ему.
Каждый день в шесть часов утра меня забирает конвоир из русского военного госпиталя.
Я работаю с раннего утра до позднего вечера. И мне никто не указывает, что делать. Даже те русские, которые работают в мастерских перед предстоящей отправкой на фронт.
Только некоторые из них временами заглядывают мне через плечо, наблюдая за тем, как я рисую своих маленьких разноцветных человечков.
В таких случаях я могу себе позволить чертыхнуться по-русски, швырнуть в ярости на пол кисть и опрокинуть стакан с водой.
— Черт знает что! Художник! — одобрительно смеялись русские, когда я возвращался в мастерскую. Они боялись, что я побегу к лейтенанту, чтобы пожаловаться на них. А я всего-навсего выбегал в уборную по малой нужде. Они успевали между тем даже заново наполнить стакан водой.
Больше всего я отдыхаю вечером, когда сижу на скамье рядом с мастерской. Конвоир, который забирает меня, как всегда, задерживается. С этого холма я могу обозревать окрестности. Разбросанные тут и там деревни, небольшие пруды и густые перелески. Там, внизу, находится и наш утятник. Со своими побеленными бараками, утопающими в зелени, он выглядит издали довольно импозантно.
А когда приходит конвоир, мы идем с ним по вечерним полям. Вдоль дороги растет серебристый чертополох. Его можно было бы поставить в глиняную вазу где-нибудь в прихожей. Я могу не спеша все рассмотреть.
Разве не собираются перевести русский военный госпиталь в Латвию? Столяры уже сбивают ящики для переезда!
Скоро опять наступит зима!
А тут еще проблема с двойным довольствием! Имею ли я право питаться еще и в утятнике, хлебая утреннюю и вечернюю порции супа, после того как меня накормили в военном госпитале едой с русской кухни? Как бы однажды из-за этого не произошел скандал!
Когда же, кроме еды, я задумываюсь о других вещах, то вспоминаю о том, что недавно мне рассказали столяры из мастерской. Оказывается, военнопленные осуждаются в Советском Союзе по тем же самым законам, что и гражданское население. За дачу ложных показаний органам власти обвиняемому полагается пять лет тюрьмы. Никто не сможет выжить в таких условиях, получая ежедневно только двести граммов хлеба (выше уже говорилось, что немецкие военнопленные получали 600 граммов хлеба — 200 утром и 400 в обед. И это соответствует действительности. — Ред.) и водянистую похлебку!
Сейчас я уже и сам не хочу, чтобы те люди из Осташкова со своей антифашистской школой дали о себе знать. В настоящее время мне живется отлично!
Я действительно не могу себе представить, как будет в лагере номер 41 в Осташкове. Некоторые пленные, которые совсем недавно прибыли оттуда в утятник, говорили: «Вы живете тут как в раю!» Другие же, напротив, считали: «В лагере суп был намного лучше, чем в утятнике!» Попробуй тут разберись, кто из них прав!
Кстати, прибывшие из Осташкова пленные рассказывают о некоем немецком эмигранте. В 41-м лагере он занимает должность политинструктора. «Такой маленький еврей. Стоит ему только раз взглянуть на тебя сквозь свои очки с толстыми стеклами, как он сразу видит тебя насквозь и уже знает всю твою подноготную. Его фамилия Ларсен. Раньше, когда этот тип жил в Берлине, он был депутатом рейхстага от коммунистической партии».