Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944-1947 | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Эта история закончилась тем, что об этом вопиющем нарушении дисциплины, когда военнопленный вместе с винтовкой с примкнутым штыком был оставлен без присмотра у дверей кухни, было доложено начальству. На самый верх. Шитко должны были отправить на фронт. Но для того чтобы сражаться на фронте, он был слишком туг на ухо. А старшему лейтенанту было строго указано на то, что он слишком хорошо обращается с военнопленными.

Но в остальном в моей жизни не происходит ничего необычного. Да, где-то там, далеко, продолжается война.

— Вы, конечно, ничего об этом не знаете! — рассказывают новые военнопленные, которые попали в плен к Иванам во время боев на Центральном фронте. — Гитлер применил новое оружие!

Конечно, мы знаем далеко не все. Хотя каждое утро Якобзон зачитывает нам новости. Он с гордым видом читает:

— Сегодня наши доблестные войска окружили столько-то немецких дивизий и уничтожили их.

Всякий раз Якобзон радуется, как ребенок. Для него дело выглядит следующим образом: Красная армия вскоре вступит на немецкую землю. А как только Красная армия окажется на немецкой земле, она станет точно такой же, как немецкая армия, которой он так восхищается.

— Наши… — гордо читает Якобзон и ожидает, что мы будем радоваться вместе с ним. — Наши войска сегодня вступили на немецкую землю и вторглись в Восточную Пруссию.

Когда он делает паузу, многие из пленных аплодируют ему своими исхудавшими ладонями. Но я пока еще не могу заставить себя делать это. Хотя, казалось, я должен был бы аплодировать вместе с другими, так как хотел попасть в антифашистскую школу в Москве, когда моя работа в военном госпитале закончится.

Но пока моей работе в военном госпитале не видно йонца.

Я постарался всемерно расширить поле своей деятельности.

Мое своего рода «фирменное блюдо» — березовые таблички со сверкающими инкрустированными золотыми буквами. Теперь в каждой палате висит такая красивая табличка с надписью «Не курить!». Раньше раненые товарищи любили побаловаться махоркой, лежа в постели, теперь же курение в палатах строго-настрого запрещено. Я прямо-таки горжусь своей работой. Эти таблички для меня изготавливают плотники. Натуральная береза, чисто обработанная рубанком, пять сантиметров шириной, сорок сантиметров длиной! Золотые буквы я вырезаю из консервных банок, в которых компания «Оскар Майер» поставляет в Россию американскую тушенку. У каждой буквы есть острые треугольные кончики, которые я отгибаю вниз. После того как я аккуратно загоняю эти кончики в дерево, таблички смотрятся очень солидно. Такие таблички вполне могли бы висеть в любом вагоне-ресторане компании «Митропа». На них могла бы красоваться надпись «Ивона» — игристое вино столетия» или что-то подобное.

Только Шитко не нравятся мои великолепные таблички.

— Почему запрещено курить?! Проклятый художник, ты думаешь только о дополнительной миске супа. Тебя не волнует, что из-за твоих проклятых табличек товарищам красноармейцам теперь запретили курить в палатах свои козьи ножки!

— Видишь ли, Шитко, такова классовая борьба. Те, кто вешает эти таблички в палатах, где лежат товарищи красноармейцы, обладают властью и распоряжаются раздачей супа. Мне очень жаль, что я своими табличками невольно обидел тебя, Шитко. Могу ли я как-то загладить свою вину перед тобой?

Оказывается, что могу. Я рисую портрет Шитко. В погонах и с орденом на груди. А вдоль лба и длинного острого носа, который может принадлежать как глупцу, так и мудрецу, я рисую светлую линию, словно след от солнечного луча. На моей картине Шитко выглядит как настоящий герой.


И в августе я продолжаю трудиться за своим рабочим столом на улице. Отсюда я могу наблюдать, как там внизу, в утятнике, они сбегаются в кучу, когда в обед подвозят бочку с супом, этой огуречной водой. Однажды я вижу, как перед военнопленными в утятнике выступает с речью тот самый Ларсен, эмигрант из Берлина. Но я не спускаюсь к ним. У меня дела.

Дело в том, что недавно сюда ко мне по тропинке поднимался сын начальника госпиталя. На вид ему лет восемнадцать. Он всегда ходит в штатском. Шитко говорит, что на самом деле он уже давно должен был бы находиться в рядах Красной армии.

Но он где-то учится. Или прогуливается в шелковой спортивной рубашке. С брюнеткой, которая носит челку.

Не мог бы я нарисовать портрет его невесты?

Я попытаюсь.

В качестве поощрения он дарит мне великолепный ядовито-зеленый химический карандаш. Наверняка он стянул его с письменного стола своего отца, всесильного начальника госпиталя.

Когда он приносит фотографию своей невесты, я озадаченно почесываю за ухом:

— Очень красивая! Очень красивая ваша невеста! Но если господин отец узнает об этой картине, будет ужасный скандал, а в дураках останусь я, военнопленный!

Дело в том, что на брюнетке с челкой и глубоко посаженными глазами нет абсолютно ничего. Словно изящная статуэтка, она стоит на коленях среди камышей. А разве это плохо?

Ну да, у них здесь принято вместе мыться в бане и петь. Или купаться голышом и сидеть на корточках в камышах. Но нарисовать обнаженную? Нет, это невозможно!

Даже после того, как они прогнали своих попов, Венера Милосская у них считается свинством.

После того как я уже измерил циркулем острые груди девушки, старший лейтенант забирает себе фотографию со словами на ломаном немецком:

— Живой девушка хорошо, голый девушка тогда неплохо. Фотография мертвый. На фотография голый девушка не есть хорошо.

В следующий раз сын начальника госпиталя выглядит уже совсем присмиревшим.

Тем не менее я оставляю себе его ядовито-зеленый химический карандаш.

В течение некоторого времени этот химический карандаш еще сослужит мне хорошую службу.

Когда Шура, гладильщица, собирается написать любовное послание своему парню, она просит у меня карандаш.

Шитко пишет этим карандашом письма своей жене в Ленинград.

Я одалживаю свой карандаш и маленькому украинцу, когда тот, обливаясь слезами, пишет письмо своей матери в деревню на Дону, пытаясь утешить ее: «Не убивайся так из-за того, что погиб Петро. Я ведь еще жив. Любящий тебя сын». Его слезы капают на треугольное письмо с адресом, написанным зеленым химическим карандашом. И я не прошу его дать мне огурец, когда в следующий раз он снова просит у меня карандаш. Очевидно, я поступаю неправильно, так как сегодня вечером кто-то в утятнике не получит огурец, в котором так много витаминов.

Однажды хорошая жизнь заканчивается. После обеда из утятника к нам на холм поднимается офицер. Уже давно я единственный военнопленный, работающий в мастерских военного госпиталя. Он поднимается сюда только из-за меня. Уже несколько дней идут дожди. Иногда в течение нескольких часов льет как из ведра.

— Бон? — спрашивает офицер.

— Да, Бон! — отвечаю я.