— Что будем делать? — обращаюсь я к Вольфгангу. Мы с ним все еще продолжаем каждый вечер болтать, лежа на своих нарах. Правда, по-английски. Береженого бог бережет! Нам совершенно не нужно, чтобы всякая свинья могла нас подслушать!
— Я хотел бы скорее попасть вместе с остальными больными на Украину, куда их собираются вскоре перевозить, чем в антифашистскую школу через 41-й лагерь, — говорит Вольфганг.
Я понятия не имею, какая у него болезнь. Да он и сам не знает этого.
Я впервые обратил на это внимание, когда однажды всех заставили сдать последние шинели. Вольфганг прятал под своими нарами отличную шинель. Он не отдал ее и тогда, когда наш унтер-офицер орал как сумасшедший:
— Сдайте все шинели! Черт вас всех побери!!
Стали называть по фамилии тех, кто еще не сдал свою шинель. И каждый раз в кучу у вкода летела очередная пусть рваная и обтрепанная, но все-таки шинель. Словно в оцепенении Вольфганг продолжал лежать на своем месте.
В это время я разговаривал с раздатчиком супа о совершенно другом деле, а не о шинелях и не о том, у кого они еще могут быть.
— Сходи к С., — сказал я и назвал фамилию Вольфганга.
И тут я услышал, что он всхлипнул. Он подумал, что я назвал его фамилию в связи с этим свинством, которое творилось в отношении шинелей.
— Итак, ты считаешь, что я мог бы предать тебя!! — приставал я к нему, пытаясь вызвать его на откровенность.
Когда я вглядывался в его растерянное лицо, меня охватила такая ярость, которую я не испытывал никогда прежде. Никогда больше я не доверюсь ни одному человеку, каким бы хорошим он ни был, и не расскажу о самом сокровенном, пока нахожусь за колючей проволокой!
Я присел на край его нар:
— Ты болен, Вольфганг. Ты тоскуешь по родине, по дому. Я знаю, там твоя мать. Никого нельзя любить больше жизни, если хочешь пережить этот ад. Самым важным для тебя остается твое собственное сердце!
Вольфганг уехал с санитарным транспортом на Украину. Мы даже толком и не попрощались. Итак, мне остается одна дорога — в 41-й лагерь. Туда, где основательно проверяют всех желающих попасть в антифашистскую школу в Москву. А если выяснится, что человек не может быть направлен в эту школу? Тогда все будет гораздо хуже, чем если бы он вообще не подавал прошения о направлении в эту проклятую школу!
Но пока каждый день в шесть часов утра я направляюсь в русский военный госпиталь.
Я уже здесь вполне освоился. Когда пожилая женщина-врач, капитан медицинской службы, приносит мне мятый лист бумаги, я говорю по-русски Шуре, гладильщице:
— Один момент!
Забираю у нее утюг и сначала выглаживаю лист бумаги. Иначе капитанша будет ругаться.
— Эх, художник, художник! — говорит она в таких случаях, качая своей маленькой птичьей головкой. Ей никогда в жизни не придет в голову мысль, что лист бумаги так измялся в ее собственной планшетке.
В обеденный перерыв я учу русские слова и выражения. Я позволяю устраивать себе настоящий обеденный перерыв. Обычно я усаживаюсь на скамейку под скворечником и листаю немецко-русский словарь старшего лейтенанта. В тот день, когда у моей сестры был день рождения, я сказал себе: «Что можно подарить девушке? Выучу я лучше десять русских слов дополнительно! Так сказать, в ее честь!»
Когда 20 июля старший лейтенант принес нам весть; «Гитлер мертв! Война окончена!», мы решили: «Тогда к Рождеству мы будем дома!»
«А я мог бы дополнительно выучить еще десять русских слов!» — подумал я.
Время от времени старший лейтенант разговаривает со мной о политике. Однажды, когда мы с ним сидели в обеденный перерыв под скворечником, он спросил на ломаном немецком:
— Почему ты воевать против Красная армия?
Этот вопрос мне задавали уже, наверное, раз пятьдесят. Обычно на допросах. Идиотский вопрос.
Но когда об этом меня спросил старший лейтенант, я испугался. «Действительно, почему?!» В конце концов я ответил:
— Каждый из нас, в одиночку, сражался совсем не против Красной армии. В одиночку мы часто сражались только против нашей собственной трусости. А в бойцов Красной армии мы стреляли потому, что в этот момент именно они и шли на наши пулеметы, и нужно было иметь немалое мужество, чтобы стрелять по ним.
Я действительно верил в то, что говорил.
Глубже всех свой «томагавк войны» зарыл Шитко. Шитко служит денщиком у старшего лейтенанта. С тех пор как его контузило на фронте, он заикается:
— В-в-в-война п-п-п-плохо!
Тем самым эта тема для него закрыта раз и навсегда, вместе с Гитлером и Сталиным в придачу.
Шитко не хочет больше носить погоны на своем кителе.
— Так же не полагается, Шитко! — говорим ему мы, немцы. — У старшего лейтенанта будут неприятности, если он позволит тебе ходить без погон!
Однажды Шитко стал причиной крупного скандала. Поступило сообщение о приезде в военный госпиталь какого-то генерала. У всех голова идет кругом, старый князь Потемкин явно не мог бы нарадоваться, глядя на всеобщую суматоху. Шитко сразу же взяли в оборот.
— Сегодня ты возьмешь с собой свою винтовку с примкнутым штыком, когда пойдешь с художником на кухню, чтобы забрать ведро супа! — наставлял его старший лейтенант. — Как предписано уставом! Художник идет впереди тебя на расстоянии пяти шагов, а не так, как обычно, когда вы идете рядом и вместе несете ведро!
— Так точно, товарищ старший лейтенант! — Шитко стал по-военному по стойке «смирно». На его плечах погоны, как и положено. Он даже украсил их желтыми полосками в соответствии со своим званием. Желтыми полосками из жести, которые он вырезал из консервных банок с американской тушенкой.
Первые пятьдесят метров по вспаханному полю все идет, как было приказано. Я с ведром шагаю впереди. Шитко с винтовкой наперевес — за мной. Когда мы идем через деревню, я слышу, как Шитко начинает петь. Не гимн Советского Союза или строевую песню, а какую-то песню о Ленинграде, где Шитко работал слесарем-сборщиком.
— Шитко, тебе же нельзя петь во время конвоирования военнопленного! — говорю я, не оборачиваясь.
Он и так все время что-то недовольно бурчал, а теперь вот начал громко петь.
— Шитко! — заклинаю его я.
Нам навстречу уже попадаются красноармейцы из военного госпиталя в своих широких больничных брюках. Ожидая генерала, многие из них прикрепили к фланелевым рубашкам ордена и медали, которые позвякивают при каждом шаге.
Все закончилось бы хорошо, если бы уже перед самым входом в кухню Шитко не захотелось забежать на минутку к своему другу, хлеборезу. Прислонив свою проклятую винтовку к стене, он оставил меня у двери кухни. Я успел еще крикнуть ему вдогонку:
— Шитко! — но его уже и след простыл.