Летучие собаки | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Не морочь детям голову. Радиовещание ведется из окрестностей Берлина. Все остальное выдумки.

— Лучше сказать — поэтические вольности. Информация в том виде, в каком ей надлежит быть. — Папа разочарован мамой. — Ты не понимаешь, что наши радиограммы должны стать правдой. Ты не понимаешь, что мы посылаем их в эфир, чтобы там, на фронте, Вервольф непременно превратил наши сообщения в достоверный факт? Каждая полученная от нас информация претворяется Вервольфом в жизнь, если, конечно, подана в соответствующем тоне, с верой и пылом, если сформулирована интригующе, в предельно сжатой манере, изобретенной мной самим для этого особого положения.

Мама пожимает плечами. Папа не унимается:

— Кроме того, каждый немецкий мальчик должен в страхе думать, что он единственный, кто еще не вступил в Вервольф.

Хельмут уставился в пол. Неужели папа на него строго посмотрел? Мама говорит:

— Дети, ступайте лучше к себе в комнату.

Бедный папа. Он так гордится своим Вервольфом. Иногда кажется, что, кроме Вервольфа, вокруг больше ничего нет. Мы закрываем дверь. Родители сейчас наверняка начнут ругаться, а слышать это совсем не хочется. В отчаянии малыши решают помочь папе: подвиги, радиограммы о доблестных делах Вервольфа — вот что ему нужно, вот что ему сейчас совершенно необходимо, тогда скоро все опять наладится. Малыши берут старую школьную тетрадку, она все равно больше не пригодится. Занятия прекратились, тетрадка осталась с прежних времен, в ней много чистых листков. Сестры с братом устраиваются в уголке и начинают сочинять радиограммы для Вервольфа, а заполнив всё до последней страницы, собираются подарить тетрадку папе. Малыши убедили Хильде, что записывать должна она, хотя вообще-то ей не хочется. Сидят и шушукаются: «Вервольф оставляет глубокие раны, Вервольф без устали идет по следу и наносит удар в спину врага».

Это всё Хольде, ее увлечение страшными историями. Но Хильде перебивает:

— Здесь главное четкость, нужны очень короткие предложения: «Идет… идет покраска. Закрашиваются названия улиц».

Хедда громко шепчет:

— Вервольфу бы застольные песни, которые поют в пивных палатках, а сообщения по радио между делом.

Хельмут задумывается:

— Папа говорил, что ночью можно портить горючее в бензобаках американских танков.

Малыши стараются напрасно. Хорошо, конечно, если бы война поскорее закончилась, но такие методы вряд ли помогут. Хильде подстрекает:

— Нужно что-нибудь пострашнее, к примеру: «Начинается травля». Травля — это ужасно. Вытравляются глаза. Да, выкалываются. Итак, пиши: «Вервольф выкалывает врагу глаза».

— Отрубает руки, — придумывает Хольде, но Хильде не успевает записывать:

— Значит, сначала раздевает догола и заковывает в кандалы, а потом разрубает на кусочки? В таком порядке? Убийцы-поджигатели и опустошение. Покончить со всеми предателями. Вервольф ненасытный. Просто не вообразить, как он жаждет крови.

Малыши делают передышку и смотрят друг на друга, словно сами удивляются своей кровожадности. Они уверены, что здорово помогли папе, и, когда в его руках окажется тетрадка с сообщениями, он сразу повеселеет.


Но в темноте не спрячешься, во всяком случае от криков надломленных, пронзительных и изувеченных голосов, от грома бомбардировок — грохот разрывающихся наверху гранат проникает через стены бункера до самых последних этажей. Еще чуть-чуть, и от постоянного сотрясения стены дадут трещины, обрушатся и всех нас передавят; мы будем погребены под обломками, стерты в порошок, погибнем во сне, как летучие собаки Моро, которые остались лежать в темноте, но прежде были ослеплены заревом: бомба пробила крылу дома, и яркий дневной свет ворвался в комнату, страшный свет, раз и навсегда уничтоживший ночную вселенную беззащитных зверьков.

Так мрак тонет во мраке: черное поглощается черным, чернотой, не имеющей ничего общего с миром дня и ночи, где чувствуешь себя в безопасности. Мрак не ограждает от яркого света — свет для него просто не существует. В этом мраке пропадает само представление о свете.

Передо мной стоит Штумпфекер в форме. Это он отдал приказ о моем направлении сюда, в мир искусственного света, где люди живут под землей, на глубине многих метров: Штумпфекер велел мне прибыть, чтобы записать голос своего последнего пациента. Профессор прикладывает к губам указательный палец. Здесь все стараются соблюдать тишину, особенно на нижнем этаже бункера, — пациент не терпит даже самого ничтожного шума из коридора, к тому же никто никогда не знает наверняка, то ли он спит, то ли проводит секретное совещание, то ли просто молча сидит в своей комнате.

На шум, производимый человеком, он реагирует гораздо острее, чем на грохот орудий снаружи. Такая повышенная восприимчивость, по мнению Штумпфекера, сказывается и на голосе: прежде ясный и громкий, он постепенно становится глуше.

— Карнау, вы еще не сталкивались с этим явлением, а вот меня оно очень смущает: пациент иногда не может издать ни звука, и в последние дни это случается все чаще. С теми, кто покидает бункер навсегда, он прощается в полном молчании, а если во время рукопожатия пациенту говорят несколько слов, то вместо ответа он беззвучно шевелит губами.

В моей комнатке на столе целый арсенал еще не тронутых иглой восковых матриц. Переносное записывающее устройство в полной готовности. Профессор ушел взглянуть на пациента. Гудит перегруженный вентилятор. Раздается звонок, Штумпфекер на проводе:

— Скорее, Карнау, спускайтесь вниз, пациент… Положение очень серьезное, он кричит на подчиненных с самого начала совещания, подобных нагрузок его голос уже давно не испытывал, он вот-вот пропадет, несите сюда свою технику.

На лестнице и в узком коридоре толпятся люди и настороженно прислушиваются к крикам, на лицах — выражение ужаса. Теперь слышно очень хорошо, и, хотя двери закрыты, понятно каждое слово, выкрикиваемое надорванным голосом, который, по-видимому, и правда скоро пропадет. На связках, конечно, есть трещины, глотка сильно раздражена. Но, кажется, никто из присутствующих этого не замечает, все жадно ловят лишь слова — бесконечные заклинания о гибели и обвинения.

Штумпфекер притулился на корточках под дверью, через которую прорывается шум. Нервно роется в своем чемодане:

— Подождем пока, сейчас туда нельзя, войдем, как только припадок ярости закончится. Обессиленный пациент будет сидеть на стуле, вы держитесь в сторонке, но после измерения артериального давления и оказания медицинской помощи подводите микрофон ко рту, а потом по моему знаку немедленно начинайте запись. Вытянуть из него пару слов — это уж моя задача. Карнау, малейшая промашка непозволительна, ибо мы не знаем, вернется ли к пациенту голос, не станет ли эта запись последней.

Но из красной, вконец обезображенной глотки не донеслось ни звука. Мы сидим у Штумпфекера в лечебном кабинете на нижнем этаже и прокручиваем немую пленку. Профессор пытается сохранять хладнокровие: