Кефа прислонил голову к стене и заснул.
Даже не видя, он знал, что дверь камеры открыта. Он также знал, что она открыта не так, как обычно. Вместо того чтобы медленно повернуться на петлях, она просто стала открытой.
Он знал, что должен встать и выйти.
Почему он не может этого сделать? Силясь понять, в чем дело, он осознал, что прикован цепями. Но когда он повернул руки, чтобы убедиться, что прикован, он обнаружил, что они свободны. Цепи безвольно повисли и беззвучно ударились о стену.
Он был в кромешной темноте.
Он поднялся. Его шатало: ноги были одновременно такими тяжелыми, что он едва мог их переставлять, и такими легкими, что, если бы он сделал шаг, нога прогнулась бы под тяжестью тела. Он чувствовал, что к лодыжкам пристала солома.
Он знал, что охранники увидят его и он будет убит. Он вскрикнул от страха, но не услышал никакого звука.
Он вдруг понял, что охранники спят и не проснутся. Единственное, что он должен сделать, — это выйти.
Но он ничего не видел.
Он заставил себя двигаться вперед, туда, где, как ему казалось, была дверь. Он не мог ее отыскать. Или, если он к ней приближался, она удалялась. Иногда ему казалось, что он поравнялся со спящими охранниками, но потом оказывалось, что до них еще шагов пять.
Он снова всхлипнул. На этот раз он услышал всхлипывание, которое превратилось в молитву. «Господи», — сказал он.
Осознание того, что он должен молиться, прояснило его разум, и он понял, что ничего не видит не потому, что в камере слишком темно, а потому что в ней слишком светло. Он тотчас ощутил вокруг себя ослепляющий свет.
— Господи?
— Иди, Кефа.
Он пошел вперед, ведомый радостью. Он прошел мимо каменных плит, не чувствуя их, прошел мимо спящих охранников и вышел за дверь. Он оказался в лабиринте коридоров и осознал, что ничего не видит. Коридор был освещен золотым светом, подобным лунному, но теплым. Он перешагнул через камни, не прикасаясь к ним. Кто-то шел рядом. Он несколько раз пытался посмотреть на него, но не мог повернуть головы.
Они поднялись по ступеням, прошли через другую дверь и оказались на вымощенном булыжником внутреннем дворе. Повсюду стояли солдаты, опираясь на свое оружие, неподвижные, с широко открытыми глазами. Они прошли мимо солдат и приблизились к чугунным створкам ворот, прорезанных в высокой стене. Тот, кто шел рядом, дотронулся до ворот, и створки распахнулись настежь, и они вышли наружу. Ворота беззвучно закрылись за ними.
Вдруг он оказался один. Осматриваясь по сторонам, отчаянно надеясь найти своего провожатого, он увидел, что оказался на улице среди домов и закрытых лавочек. Он остановился, потом повернул направо к дому, где, как он почувствовал, были его друзья. Он обходил камни и лавировал между домами, окруженными высокими стенами. И вот он стоял перед дверью, глядя на массивные шляпки железных гвоздей в толстых досках.
Он постучал. Звук был глухим, как из бочки. Послышались торопливые шаги, голос девочки и смех. Он снова постучал. Он услышал, как шаги быстро удаляются от него, и снова смех в глубине дома. Он постучал снова, потом еще, звук раздавался во всех комнатах его сознания.
Вдруг его охватил ужас.
Дверь отворилась.
Щелк .
Кефа вздрогнул, открыл глаза и тотчас закрыл их снова, ослепленный светом фонаря. Стража сменилась. Его приятель был на дежурстве.
Кефа слышал, как скрипнула скамья, началась игра в кости.
Он пошевелился и почувствовал, как цепи впились в его запястья. Что означал сон? Был ли это знак или испытывалось его терпение? Какой толк от знака, если читать его следовало в обратную сторону?
Лежа на соломе и глядя на солдат, освещенных светом фонаря, он понял, сколь многого лишился.
Когда-то все было ясно. Возвращаться мысленно в то время, когда все было ясно, равнозначно тому, чтобы смотреть из тени на группу друзей, освещенных ярким солнечным светом. Чем дольше он смотрел, тем гуще становилась тень там, где он стоял.
Он осознал, что ничего не понимает. Он не мог объяснить ничего из того, что с ним происходило. Он не знал, что означает его видение на вершине горы или более позднее видение в Иоппии, да и вообще все его видения. Но ему было отказано, по его собственной вине, в одном-единственном опыте, который мог бы прояснить все остальное.
Он даже не знал, что ему следует теперь делать.
Раньше все казалось простым. Как главный ученик, представитель и носитель учения Иешуа он должен был возглавлять братство.
Но братство росло. Рос круг его обязанностей, и все больше времени занимало выполнение заданий, которые, казалось, не имели ничего общего с настоящей работой, которую поручил ему Иешуа. Он обрадовался, когда Иаков Благочестивый проявил интерес к административной работе. Исподволь он передавал Иакову полномочие за полномочием, пока однажды не понял, что не он, а Иаков руководит общиной.
Он оказался способным руководителем, а с Кефой по-прежнему советовались по всем важным вопросам. С облегчением, в котором был легкий налет неловкости, Кефа вернулся к проповедованию. Сначала он был счастлив снова оказаться в пути, встречать новых людей, сталкиваться с новыми трудностями. Он с радостью окунулся в работу. Это было до того, как он начал понимать, что утерял цель, что ясность учения затуманивается. Что-то было не так. Пытаясь понять, что именно не так, он обнаружил, что там, где раньше было твердо, теперь стало неустойчиво, будто произошел подземный сдвиг.
Для чего он проповедовал?
Закрыв глаза, он снова увидел худощавую фигуру Иешуа, окруженную толпой, услышал тихий уверенный голос: «Прости. Верь. Подчинись. Люби. Не строй планов на будущее. Не наживай имущества. Не тревожься, что о тебе говорят люди. Не говори того, чего не имеешь в виду».
Это он им говорил?
Он сказал им, что мог. Теперь, когда будущее продлилось на десять лет дольше, чем они предполагали, было трудно говорить людям, чтобы те не строили планов на будущее; было также трудно говорить богатому и влиятельному человеку, проявляющему благосклонность к общине, чтобы он отказался от своего имущества. Поэтому он говорил им, что мог.
И даже то, что он им говорил, имело второстепенное значение. Идеи, которые с таким трудом распространял Иешуа и из-за которых он был убит, имели второстепенное значение. Главным теперь стал сам учитель, причем в облике, в котором Кефа никогда его не знал. Неужели эта величественная фигура, этот карающий Судья Последних дней, который принес себя в жертву в последние дни своей земной жизни, чтобы снискать прощение для тысяч совершенно незнакомых ему людей, был тем человеком, с которым Кефа ходил на рыбалку, шутил и делил хлеб?
В который раз Кефа корил себя. И это тоже — форма гордыни. Савл был прав: он хотел сохранить Иешуа для себя. Его мнение было авторитетно лишь постольку, поскольку это его мнение. Но часто он и сам не знал, в чем заключается его мнение.