— Черт знает, опять бита!
Глыбин швырнул пачку кредиток.
— Сколько?
— Ваша.
Игра шла. Слушали Веревкина рассеянно. Сидор Поликарпович любил поговорить.
— Атаман — художник своего дела. Он не чинит просто суд и расправу, а рисует картину Страшного суда здесь, на земле, над всеми непокорными, бунтующимися. Возьмите его публичные казни, его танец повешенных, когда десятки людей сразу, по одной команде, взвиваются высоко над крышами домов и начинают, вися на журавцах, выделывать ногами всевозможные па, а тут рядом согнано все село, стоит коленопреклоненное и смотрит. Жены, матери, отцы, дети повешенных — все тут. Атаман сам ходит в толпе, приказывает всем смотреть на казнь. Тех же, кто проявляет недостаточно внимательности или, по его мнению, нуждается во вразумлении, растягивают, порют шомполами и нагайками.
Лицо Веревкина сияло восхищенной улыбкой, точно кровавый атаман стоял сейчас здесь и он любовался им.
Шарафутдин появился в дверях и, подмигивая корнету, манил его пальцем. Корнет подошел к нему.
— Гаспадын карнет, есть три баб, только ревит бульна. Ристованный баб. Красноармейский баб, — зашептал денщик.
— Ни черта, Шарафутдинушка, тащи их сюда, мы их живо утешим.
Шарафутдин с другим денщиком, Мустафиным, стали тащить за руки и подталкивать в спину трех молодых женщин.
— Ходы, ходы, гаспадын афицера мал-мала играть будут. Вудка вам дадут. Бульна ревить не нады. Якши [10] будет.
Женщины плакали, закрывали лица концами головных платков. Ротмистр Шварц вскочил со стула.
— Ага, красноармеечки, женушки партизанские, добро пожаловать. Вот мы вас сейчас обратим в христианскую веру. Вы у нас живо белогвардейками станете.
В соседней комнате что-то трещало, звенели разбитые стекла, шуршала бумага. Мрачный сотник Раннев рубил шкафы школьной библиотеки и рвал книжки.
Несколько офицеров подошли к арестованным женщинам.
— Ну, чего вы, молодухи, расхныкались… Ведь не страшнее же мы ваших волков красных?
— Чего с ними долго разговаривать! — заорал Орлов. — Господа офицеры, не будьте бабами! Энергичней, господа! Жизни больше! Не стесняйтесь! Сегодня здесь нет начальства! Сегодня все равны! Да здравствует свобода!
— Раздевать их!
Женщины визжали, отбивались.
— Матушки, позор какой! Матушки! Ой! Ой! Ой!
Орлов бросился к Вере Владимировне.
— Женщин!
— Здесь живут четыре учительки!
— К ним! Взять их! — Десяток ног затопало по коридору. Навалились на запертую дверь. Дверь упруго тряслась, трещала. С этажерки посыпались книги. Ольга Ивановна решительно схватила со стола подсвечник, выбила стекла в обеих рамах. Царапая и режа руки, учительницы вылезли на улицу. Дверь с дрожью рухнула на пол пустой комнаты. Из разбитого окна клубом валил холодный пар.
Серо-свинцовая муть рассвета плавала в воздухе. Село спало. Снег мягкими мокрыми хлопьями падал сверху. Было тепло и тихо. Ночной дозор остановился на кладбище. Солдаты, прислонившись к ограде, курили, разговаривали вполголоса. Высокий рябой уфимский татарин говорил молодому сибиряку Павлу Карапузову:
— Слышна, брат, красный бульна близка подходит. Абтраган [11] .
— Чего ты плетешь, Махмед? Какой абтраган? За что меня красные бить будут, если я насильно мобилизованный? Да я только до первого боя, сам к ним перебегу.
Махмед недоверчиво крутил головой, сосал цигарку.
— Уфимьска стрелька красный не берет плен. Уфимьскай стрелька абтраган.
Карапузов убежденно возражал:
— Возьмут, брат, красные возьмут.
Вспышки цигарки освещали рябое скуластое лицо татарина с черными щетинистыми усами.
— Муй брат китайска поход ходил — тирпил, японска война ходил — тирпил, германска война с сыном ходил, лошадкам отдавал — тирпил.
Недалеко раздался сухой короткий треск, точно кто-то быстро стал ломать ветки деревьев.
— Диу, дзиу, джиу, дзиу, — запели над головами говоривших пули.
— Эге, это наши, — сказал Карапузов.
— Какуй наши, то красный.
— Ну да — красные, вот и я говорю: наши. Ты думаешь, белы, что ли, наши? На кой черт сдались мне эти кровопивцы? Язви их душу.
Торопливо, захлебываясь, застучал белый пулемет. Ему вторил частый, беспорядочный огонь винтовок. Сзади деревни глухо и тревожно ухнуло дважды дежурное орудие, и снаряды с воем и визгом полетели в серую мглу предрассветных сумерек.
— Джиу, дзиу, диу, диу, — редко, но уверенно свистели пули красных.
Два орудия белых изредка посылали из-за деревни свои снаряды, но в их вое и визге было больше жалобных, плачущих ноток, чем злобы и силы. Ружейная, пулеметная стрельба не ослабевала. Бой разгорался. Карапузов забрался на кладбищенскую изгородь, долго вглядываясь в мутную даль зимнего утра, вертел головой, прислушивался к звукам боя.
— Махмед, айда к красным, — спрыгнул он на землю.
— Уй, баюсь, брат, абтраган.
Лицо у Махмеда вытянулось, глаза со страхом прятались в землю, голова опустилась. Карапузов схватил татарина за рукав, с усилием потянул к себе.
— Айда, Махмед, ты ведь не буржуй. Чего тебе красных бояться! Айда.
Щеки Карапузова, полные, розовые, круглыми пятнами стояли перед уфимцем.
— Мулла наш бульна пугал красным. Присяг бирал с нас.
— Ну черт с тобой, уфимскай стрелька, шары твои дурацкие, язви тебя.
Сибиряк плюнул. Снял с винтовки японский штык, отточенный на конце, не торопясь срезал погоны.
— К черту, довольно!
Две зеленые тряпочки полетели в снег.
— Ай! Ай! Ай!
Татарин хлопал себя по боку, качал головой.
— Ай! Ай!
Снова примкнутый штык мягко щелкнул пружиной. Не взглянув на рябого, Карапузов закинул за плечи винтовку, пошел в сторону усиливавшейся перестрелки.
Медвежье враждебно насторожилось, высыпав на улицы, ждало. Крестьяне стояли кучками, прислушивались к приближающейся перестрелке.
— Что, господа хорошие, пограбили да и будет. Пора и восвояси. Пятки смазываете? А кто платить-то за вас будет? А?
Обозники угрюмо молчали, торопливо подгоняли лошадей, со страхом оглядывались назад. Полубатарея передвинулась дальше за деревню, открыла по наступающим беглый огонь.