Все люди умеют плавать | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Откуда вы?

– С Бекетовки, – ответил отец.

– Из-за озера? Бесстрашники, – покачала головой старуха, а парень стал с досадой заводить мотор; их снесло метров на сто, пока наконец мотор не завелся, и лодка умчалась за поворот, и потом долго еще то справа, то слева слышалось ее ровное гудение. Так и не спросили тогда, куда течет эта самая Елома.

А вот сколько ей тогда было лет, Ленка не помнила – то ли двенадцать, то ли тринадцать, – помнила только отца: как он сидел в штормовке на веслах, лицом к ней и спиной к реке, и Ленка командовала: правым, правым давай, табань. Были и другие походы – шумные, многолюдные, с шашлыками и рыбалкой, но их она не помнила – помнила только этот, где однажды их чуть не накрыло волной в просторном озере Воже.

И сына Ленка назвала в честь отца Митей, хотя мужнина родня роптала и говорила, что нельзя называть первенца по материнской линии. Но Ленка настояла на своем, и никто не посмел ей перечить. Да и кто мог ей возразить, после того как отца не стало. Он был сильным и здоровым мужиком, и никто из его друзей-походников не мог поверить, что после пятидесяти у него откроется страшная болезнь и он будет мучительно умирать, так медленно, что хотелось выматериться и взмолиться незнамо кому: ну не тяни же, кончай скорей, или – или. Но Ленка тогда этого не знала, ее берегли, потому что она была молода и могла нечаянно выдать то, чего не должен был знать, но что предчувствовал отец.

Ленка видела, что отец хворает, что характер у него стал тяжелый, после того как на Алтае ему пришлось сойти с маршрута, но думала: обойдется, да и возраст такой – отходил свое. Она только что окончила школу, поступила в пединститут, а не в университет, как мечтала, но это ли досада? – с месяц повздыхала, а потом привязалась к уютному зданию недалеко от дома на Плющихе, охотно туда бегала, а домой возвращалась поздно, потому что была хорошая компания, любили бродить по Москве, собирались, у кого свободная квартира, получали стипендию и топали в пиццерию на Рождественский, и слушать она никого не хотела, что нечего сопливой девчонке приходить домой, когда все честные люди спят, – все да не все, есть которые и не спят. Отцу это пришлось не по нраву, однажды он вспылил и пообещал, что не пустит ее на порог, если хоть раз придет домой на минуту позже одиннадцати. Ленка вспылила еще больше и заявила, что никому не позволит себя ограничивать, воспитывать: как хочет, так и будет жить. В отца пошла, на свою беду, воспитал ее самостоятельной, а ему, с пожелтевшим лицом и постоянными болями, все чудилась беда, что обидят его зеленоглазую рыжую Ленку, хлебнет она лиха, и как мог пытался остановить ее, помешать тому, чему помешать был не в силах. Раз вечером, когда она после полуночи осторожно скользнула в квартиру, скинула у порога сапоги и в шубке босиком побежала по коридору, он вышел из комнаты и шепотом закричал:

– Где ты шляешься, дрянь?

А Ленка-то с детства такого слова ни разу не слыхивала, и на душе у ней до той минуты так сладко, так тревожно было, что резануло ее этой «дрянью», и она посмотрела на отца дерзко, потом усмехнулась презрительно, по-женски, не как отцу родному, а как просто мужику какому-то, шагнула дальше и услышала в спину удушливое, смешанное с кашлем:

– Шлюха!

Ей показалось, что она ослышалась, но тотчас же вдогонку повторилось неестественно крикливое, горестное:

– Моя дочь – шлюха!

Лучше бы ударил, толкнул, она бы все снесла, но такое как стерпишь от отца. Остолбенела, а потом встрепенулась и, глотая слезы, стала рыться в ящике стола, паспорт, деньги, несколько писем, больше ей ничего не надо. Он не смеет, пусть он отец, но все равно он не смеет, никому и никогда она не позволит себя унижать, что угодно – только не унижение. Скорей бы отсюда уйти, пока не пришла мать и не стала ее уговаривать, что отца надо понять, он больной человек, что ей тоже тяжело, но надо терпеть. А при отце мать будет молчать. Черствая, эгоистичная дочь, как же, черта с два она тут останется, хватит. Растили, одевали, куском хлеба попрекали, больше не надо – сама проживет. Она еще раз оглядела комнату – вроде все, сорвала со стены обмотанного шарфом Вознесенского, сунула его в сумочку и выскочила в коридор. Звонко крикнула на всю квартиру:

– Я ухожу от вас. Эй вы, слышите, навсегда ухожу!

И, не дожидаясь ответа, захлопнула дверь.

Ленка помнила ту ночь, будто вчера это было. Помнила ясно, как вышла на улицу во втором часу, а там мело, клубился снег, у нее закружило голову от метели, и она быстро побежала по улице, потом свернула в переулок, не останавливаясь, перебежала через пустынное, мерцающее светофорами Садовое кольцо, вышла в Сивцев Вражек и тут только опомнилась и пошла спокойно мимо сонных особнячков и желтых кирпичных домов с недремлющими швейцарами, шла себе и шла, не зная, куда, курила на ходу, пока не замерзла. «Махнуть, что ли, в Шереметьево, в бар?» – мелькнуло в голове, но она прогнала эту мысль; в Шереметьево далеко и дорого, деньги теперь придется экономить. Вышла на Гоголевский бульвар, остановила такси и попросила отвезти ее к Ярославскому вокзалу. И сразу куда-то делось безрассудство, стало зябко на душе, и она принялась ходить по залу ожидания, поглядывая на спящих людей, свернувшихся кто на лавке, кто просто на полу, постелив газету. «Вот и у меня теперь нет дома, – подумала. – Папка, папка, что же ты натворил, что ж с тобой приключилось?»

А ведь именно с этого вокзала они уезжали в походы на Север и плыли по полноводным рекам, и кто мог тогда подумать, что через несколько лет она тут окажется одна-одинешенька и защитить ее будет некому? Какой бес ее попутал?

Она бродила по вокзалу, уговаривая себя не малодушничать, и, чтобы не хандрить, пошла в туалет наводить марафет. Долго стояла перед зеркалом, накрашивая ресницы и наводя тени, наложила немного румян, замаскировала бледность и, красивая, романтичная в шубке и шапочке, отправилась разглядывать расписание. Стояла у высокого, во всю стену расписания и читала названия далеких городов: Архангельск, Кемерово, Воркута, Вологда, Хабаровск, Пекин, Серов, Горький, Лабытнанги. Глаза скользили то вверх, то вниз, и она представляла себе эти далекие, незнакомые города, где уже наступило утро.

«Уехать бы сейчас в Лабытнанги, черт их знает, где они находятся, и жить там одной, да ни от кого не зависеть. Но никуда ты, матушка, не уедешь, потому что ты слаба, закиснешь, воротишься домой и будешь приходить ровно в десять». И добро бы так, но уж коль завелась, марку надо держать. Мол, никуда я не вернусь, с домом все покончено, буду жить где угодно, ночевать на вокзалах.

Пока она так стояла и шевелила губами, сбоку послышалось вкрадчивое:

– Гражданочка, предъявите ваш билет.

Обернулась: перед ней стоял нахохлившийся белобрысый сержант с короткими ресницами, молоденький, только форма делала его чуть старше.

– Вы куда едете?

– Никуда я не еду, – огрызнулась она.

– Пройдемте, гражданочка, – сказал сержант расслабленным голосом и ухватил ее за локоть.

– Куда еще? А ну пусти, чего пристал?