Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В городе я обменивал пакет кофе на оливковое масло, спагетти, острый перец, помидоры и ветчину. Мне казалось замечательным, что кто-то способен расстаться с такими вещами в обмен на несколько пригоршней тошнотворных черных окатышей. Не так давно в поезде, следующем в Морскую академию, я видел плакат, адресованный бразильским матерям. Суть этого послания состояла в том, что если их дети чем-нибудь отравятся (далее приводился список, чем именно), следует добиться, чтобы их стошнило. И как же этого добиться? Надо заставить их съесть кофейные зерна.

Кофе я нес в запечатанном мешочке, привязанном к концу шеста. На рынке снимал шест с плеча и водружал его на прилавок. Когда я проделал этот маневр впервые, все подумали, что я принес взрывчатку, и бросились наутек. В конце концов они привыкли к моему способу доставки товара на обмен, но никогда не узнали подлинной его причины. Не желая продешевить, я сказал им, что в Америке принято носить кофе на конце шеста, чтобы он никогда не достиг температуры человеческого тела. Это портит его аромат.

Пища была, разумеется, намного лучше рационов ВВС. И только ее я мог есть, если знал, что на следующий день мне предстоит сопровождать дневной рейд бомбардировщиков на какую-нибудь основательно защищенную цель. Даже после войны, даже теперь, сталкиваясь с чем-то пугающим, я склонен питаться спагетти.

Когда я ем спагетти с сыром, с накрошенными помидорами и острым перцем, то становлюсь спокойным и меланхоличным, и если закрою глаза, то вижу дюжину самолетов, чьи пропеллеры вращаются, как водовороты перед запрудой. Они вот-вот вырулят на взлетную полосу и взмоют в небо над Альпами.


Когда самолеты трех эскадрилий собираются для совместной атаки, вокруг них содрогаются и земля и воздух. Самолеты выруливают к полосе, и, в то время как одни взлетают, оставшихся охватывает страх бездействия. Сотня закамуфлированных самолетов явилась как по волшебству из ангаров и мастерских, и за мгновения до взлета аэродром предстает самым волнующим местом в мире. Но как только взлетает последний, над полем слышен один только ветер.

К тому времени как на аэродром опустится тишина, я буду на пути к северу, отыскивая восходящий поток над Альпами, который поднял бы меня над невидимыми кулисами, с которых я опущусь на невидимую рампу лежащей в руинах Германии.

С самого начала наш метод ведения боевых действий основывался на рассеивании и схождении. Это имело смысл, когда у нас не было преимущества в воздухе, но даже и после того, как немецкие истребители сильно поредели, совершенство наших маневров сильно нервировало пилотов патрулируемых нами бомбардировщиков.

Мы догоняли их одного за другим, появляясь со стороны солнца, если это было возможно, или же сверху. Нам не нравилась идея подниматься, чтобы встретить другой самолет, так что мы предпочитали не идти на подъем даже для того, чтобы встретить собственные бомбардировщики. Мы обычно возникали слева от истребителей люфтваффе, которые всегда казались удивленными, возможно, из-за того, что радиопомехи мешали им установить связь в своих звеньях, и которым, в конечном итоге, всегда приходилось подниматься, чтобы вступить в бой.

Держась сзади, в виду волны бомбардировщиков, мы позволяли им лететь в одиночестве несколько мгновений после того, как наши двойники с британских аэродромов разворачивались, чтобы лететь домой. Думаю, в музыкальных терминах это можно было бы назвать паузой, в гастрономических – сменой блюд, в поэтических – цезурой, в теологических – обетом молчания, каковой является великой проверкой человеческой сущности.

Мы знали, что нависаем над ними в огромном пустом куполе света и воздуха, что не сводим с них глаз, что они боятся и безмолвно высматривают вражеские истребители, которые могут появиться снизу, чтобы расстрелять их, либо свои истребители прикрытия, которые опустятся сверху, чтобы их защитить. Мы знали, что они похожи на нас. Я знал, что любой из них мог бы быть моим сыном, что они и в самом деле по возрасту годились мне в сыновья, и именно по этой причине я парил над ними в воздухе и держался сзади, готовый ринуться вперед.

Я помню их лица, выглядывающие из сверкающих стеклянных колпаков, когда мы опускались и пристраивались рядом. Когда они думали, что никого рядом нет, что они одни, что их покинули, первый из нас сваливался из ниоткуда и спокойно летел поблизости. А потом с другой стороны опускался второй, потом еще один и еще, пока они не оказывались окружены большим числом истребителей, чем могли бы сосчитать, и каждый из нас готов был пожертвовать за них жизнь.

Некоторые из парней выполняли свое первое боевое задание. Я улыбался им, приветствуя поднятым кверху большим пальцем, в точности также, как прощались с нами наши наземные команды. Этот жест был освящен тем обстоятельством, что некоторым из нас через несколько часов или минут предстояло принять свою смерть.

Когда они были полностью окружены нашим щитом, мы разрежали свой строй. Если мы приближались к цели и не встречали вражеских истребителей, мы спешили вперед, чтобы присоединиться к своим, уже занятым подавлением зенитного огня.

Когда волна бомбардировщиков достигала цели, мы поднимались выше. То был момент, когда я молился о скорейшем окончании войны. Даже на расстоянии в несколько тысяч футов разрывы бомб заставляли наши самолеты вибрировать в чистом воздухе подобно старому автомобилю, мчащемуся по колдобистой дороге. Хотя и закрепленные, стекла на наших приборных панелях умудрялись трещать, а защитные очки плясали, как столик на спиритическом сеансе.

Мы знали, что внизу под нами военные заводы, но и местные жители – женщины и дети. Скольких из них мы погребли, нам было неведомо. В момент, когда бомбы ложились в цели, мы оказывались легкой добычей для любого истребителя, ангела мщения, взлетевшего, чтобы отомстить за своих, но в это время ни один из них не появлялся, поэтому мы и оставались в живых.

Мы сходились вместе и летели так до тех пор, пока не передавали бомбардировщики их эскорту на базу. Мы возвращались так же, как и появились, – порознь. Суть состояла в том, что мы были одиночками; нашим идеалом был единственный самолет, владеющий всем огромным воздушным океаном.

В самом конце войны, ранней весной сорок пятого, я был занят подавлением зенитного огня в предместьях Берлина. Я терпеть не мог вылетать против зениток – это совершенно отличалось от привычных приемов воздушного боя. Я ненавидел бомбометание в пике – оно представляет собой одну длинную ноту, во время которой приходится терпеть по меньшей мере три сильных сбоя. Это противно человеческой природе – направлять самолет вдоль линии огня и следовать по ней до самого его источника, как будто желая вогнать себя в дуло зенитки. Не нравилось мне и направлять самолет к земле и держать его устремленным вниз на высокой скорости. К тому же следовало не уклоняться от вражеского огня. А именно для этого предназначались мои рефлексы и музыкальный слух, выручавший в молниеносных воздушных боях, которые разворачивались подобно быстрому зажигательному танцу.

Единственной хорошей вещью в подавлении зениток было то, что после бомбежки время полета практически заканчивалось – по той простой причине, что чем больше берешь с собой бомб, тем меньше можешь взять горючего. Вооруженные пулеметами, мы сбрасывали подвесные баки и переключались на внутреннее горючее непосредственно перед тем, как присоединиться к бомбардировщикам, но если при нас были бомбы, то мы освобождались от баков, еще не долетев до Нюрнберга, и возвращались на базу всего-то с единой чайной ложкой керосина.