Ни в начале путешествия, ни когда оно еще планировалось, я не думал, что буду охотиться. Мне случалось стрелять в людей, но почти в каждом случае они были основательно вооружены и собирались убить меня самого. И хотя мне это представляется предосудительным с моральной точки зрения, я ем мясо, но не убиваю животных. Потрошение, сдирание шкуры, все то, что может испачкать меня кровью, как какого-нибудь вампира, – это не по мне, это, как говорится, не моя чашка… ну, скажем, чая.
Но лошади заставили меня переменить мнение. Они совершенно одуревали от змей, которых за семьсот извилистых миль обратного пути из Джексона в Денвер мы повстречали, прямо скажем, немало. Мы вспугивали тех, когда они нежились на солнце, разлегшись на склонах, или, свернувшись, как обычные коровьи лепешки, подсыхали на плоских камнях над снегом.
Змеи норовили устроить бог знает что из-за того, что их застали врасплох, – гремели, шипели и позировали, как политики на трибунах. Лошади же, следуя правилу, которому, несомненно, не меньше миллиона лет и которое они унаследовали от своих предков, ни коем случае не желали довольствоваться тем, чтобы свернуть с тропы и оставить опасность позади себя. Вместо этого они поднимались на дыбы и смотрели пылающим взглядом на извивающегося противника.
С определенной точки зрения это имело смысл. Змея не могла дотянуться до лошади, коль скоро та взмывала в воздух на два метра, и не осмеливалась кусать ее за задние ноги, пока копыта передних, мельтешащие, как крылья ветряной мельницы, и голова с оскаленными зубами оставались задранными, как стрела подъемного крана. Для всадника, однако, это было сущим наказанием.
Я довольно быстро научился выхватывать из чехла свою винтовку и отправлять змею в небытие. Я имел такую возможность, потому что продавец в том магазине, где мы закупали свое снаряжение, упирал на то, что нам следует купить две коробки патронов на птицу. Сам я нацелен был на высокоскоростные, дальнобойные заряды, но он посоветовал мне больше внимания уделять птицам и змеям.
Лошади требовали, чтобы я убивал змей, и, занимаясь этим, я приобрел привычку убивать. Когда в конце концов наши запасы баранины иссякли, я стал охотиться на дичь. На протяжении полутора месяцев в пути мы ели мало и сбавили в весе, но еда у нас была вкусная. Наш голод, пестуемый порой часов по двадцать или больше, никогда полностью не проходивший и подстегиваемый изнурительной скачкой, был куда лучше любого парижского повара.
За все время мы ни разу не всплывали, так сказать, на поверхность. Это было вопросом чести. Ни разу не спали в помещении, не искали ни городов, ни ресторанов. Полтора месяца у нас не было газет, и мы были по-настоящему потрясены, когда, прискакав в Денвер 26 июня, – это, по-моему, был понедельник, – увидели в газетах заголовки, сообщающие, что Северная Корея напала на Южную. Мы понимали, что некоторые из наших родственников и друзей отправятся на войну, а я останусь сидеть в сторонке, будучи наконец слишком стар для того, чтобы вновь рисковать жизнью и тянуть судьбу за хвост.
Сбиваясь и ошибаясь, но все же следуя карте и сверяясь по компасу, мы ехали по прекрасным местам, преодолевая реки и поднимаясь по крутым склонам от Джексона через леса Шошони к черте водораздела, стараясь подольше оставаться на вершине плоскогорья. Район Извилистых рек мы покинули на Южном перевале и направились к Антилоповым холмам, которые названы так не ради красного словца. Сотни скачущих антилоп проносятся там по пригоркам, как самолеты, колеса которых едва касаются взлетной полосы за мгновение до того, как взмыть в воздух.
От холмов мы свернули в Красную пустыню и снова поднялись на водораздел в районе Сьерра-Мадре. Потом, по Голубиным прериям, к востоку от Стимбоут-Спрингс, спустились к Денверу. За дорогу мы, наверное, раз двадцать пересекали водораздел, порой даже и не подозревая об этом.
Мы наблюдали за игрой света и тени, любовались далекими пестрыми долинами, простиравшимися под нами. Время стало казаться более тягучим, тела наши окрепли, глаза заискрились, и в силу всего этого мы как бы потерялись друг в друге и были совершенно счастливы.
Констанция говорила, что загар вреден для кожи. Но никогда, никогда не доводилось мне видеть женщины столь же прекрасной, как она, с выбеленными солнцем и растрепанными волосами, с потемневшими щеками и глазами, ставшими глубже из-за того, что ей ежедневно приходилось смотреть вдаль: днем – на горизонт, а ночью – на звезды. Это выявило в ней то качество, которое я больше всего ценю в женщинах, – воображение.
В кино я видел актрис, исполнявших роли героинь с Дальнего Запада. Хотя некоторые из них, наделенные блестящим дарованием, могли выглядеть довольно сносно, ни одна и в подметки не годилась Констанции после тех дней, проведенных нами впроголодь на высоте свыше десяти тысяч футов, на солнце и под ветром. Казалось, ее женская суть была отполирована солнцем.
Порой мы на несколько дней устраивались передохнуть возле озер, запрятанных в горах. Здесь, на северной стороне, прямо посреди дня, на прогретых солнцем скалах, укрытых от ветра, мы неистово предавались любви, уверенные в том, что в пределах сотни миль вблизи от нас никого не было.
Погода благоволила нам, небо было чистым, и ничто не мешало сиять звездам, этому небесному транспортному кольцу, подсвеченному туманностью Млечного Пути, возможно самого таинственного и, однако же, самого утешительного зрелища, предстающего человеческому взгляду. Мы научились определять направление по звездам, находить воду по травам, спать на камнях, ухаживать за лошадьми, чинить изгороди и стрелять в птиц, прекрасных, как испуганные ангелы.
Я еще раз в точности узнал, что мне по вкусу, и был счастлив. Однажды ночью на скалистом плато у излучины реки, когда мы были в самой сердцевине нашего прекрасного странствия, я предложил Констанции завести ребенка, и она расплакалась. Та холодная, полная ослепительных звезд ночь, с ревущим в темноте белопенным речным перепадом, была высшей точкой, какой я когда-либо достигал. Ну, за исключением того, что мне удалось избежать смерти, когда взорвался мой самолет, и не считая рождения Фунио многими годами позже, эта ночь была той ночью, ради которой я и родился на свет.
С той самой ночи и началось мое падение, правда, тогда я этого не понимал. Теперь, с некоторой долей отстраненности, я об этом и не сожалею. Человек не может слишком долго пребывать на таких высотах, и было бы смешно этого от него ждать. Если задуматься, падение мое было, конечно, быстрым, но в то же время оно было прекрасным.
В десять утра 28 июня мы отправились из Денвера в Чикаго – на одном из знаменитых трансконтинентальных поездов, который был полон детей, родившихся либо накануне, либо во время войны и направлявшихся в летние лагеря на востоке. На девочках были летние платьица, шляпки, а на некоторых и перчатки. Мальчики щеголяли в своих парадных рубашонках, порой при галстучках, и это при том, что воздух равнин Канзаса был душным и жарким. Несмотря на неудобную одежду и патологическую вежливость (к любому, чей рост превышал пять футов, они обращались так, словно это был полицейский), эти детки, возможно, были последним сознательным поколением, которому было суждено понять Соединенные Штаты во всем единстве их многообразия.