Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мое сердце так и заходилось при виде этих детей, при виде девочек в белых летних шляпках и мальчиков в галстуках-бабочках. Этого болезненно-пленительного чувства – отцовского, материнского – Констанция, боюсь, не разделяла. Теперь, после того как на протяжении последних тридцати лет видел в разнообразных газетах и журналах сообщения о ее браках и неудачах, я это знаю точно, но тогда еще не понимал, ибо в ней мне виделось только то, чего мне самому хотелось от всей души. В то время даже она знала себя не настолько, чтобы понять – в детях она не нуждается. Ей еще лишь предстояло произнести одну из последних фраз, которые я от нее услышал: «Дети? Но я предпочитаю джаз». Между тем джазом она не так уж и увлекалась.

Все это начало находить свое выражение тем утром, когда мы сели в поезд, а я по-прежнему упивался неисчерпаемым запасом сил. Я смотрел на пшеницу, все еще зеленую, проносящуюся за окном, и на Констанцию. Она была такой милой, когда ее глаза устремлялись к горизонту, и, спустившись с гор, из разреженного воздуха, оба мы были в приподнятом настроении от избытка кислорода на равнине. Я знал, что это продлится с нами с неделю, и полагал, что полтора месяца, проведенных в седле, на открытом воздухе, смогут, если мы тому сами не помешаем, поддерживать нас до конца жизни.

Это было в самом сердце страны, в разгар лета, в пору невинности. Я знал тогда почти все, что знаю сейчас, но все было чистым и нетронутым. Если невинность порою не воспринимают всерьез, то такое происходит только с теми, кто не помнит или не может вспомнить чистоты собственных помыслов.

Я был бесконечно влюблен в Констанцию и захвачен великими ритмами жизни – теми медленными колебаниями, что в полной мере дают о себе знать, самое малое, через поколение и для простого понимания которых необходимо затратить немало лет жизни. Было очень светло и жарко, и стук колес по рельсам объединял жару и свет в единое целое, как бы смешивая их друг с другом. Весь путь от Канзаса до Чикаго, рискуя двадцатью сердечными приступами, я готов был предаться любви с нею так нежно и неистово, как не предавался этому занятию ни с кем на свете.

Потянувшись через проход между обращенными друг к другу сиденьями в нашем купе, я взял обе ее ладони в свои. Она удивилась, но подалась вперед. При этом неотразимо четко обозначилась линия ее шеи и плеч. Я потянул ее к себе, и она приоткрыла рот, как в таких случаях обычно делают женщины, глубоко вздыхая перед самым поцелуем. Она смотрела прямо перед собой затуманенным взором и едва шевелила губами, точно собиралась вот-вот что-то произнести. Вокруг ее шеи обвивались золотистые волосы. Зубы ее были настолько белы, что подобных им я никогда с тех пор не встречал. Наконец она прикрыла глаза. Я целовал, целовал и думал, что, когда поезд вкатится на Чикагский вокзал, мы поймем это по замедлившемуся перестуку колес и бросимся натягивать на себя свои помятые одежды.

И все же даже при самом продолжительном поцелуе человеку требуется дышать. И, едва восстановив дыхание после долгого поцелуя, Констанция первым делом сказала:

– Больше всего на свете я бы сейчас хотела выпить добрую чашку горячего кофе.

Когда здоровенных рыбин вытаскивают из глубины и они оказываются на ярком свету, на воздухе, они цепенеют. Многие рыбаки, возможно, чтобы избавить их от мук по миру изумрудной текучей воды, ударяют свою добычу веслом по голове. Тогда остекленевший взгляд рыбы приобретает то же выражение, что возникло у меня после ошеломляющего заявления Констанции.

– Наверное, в вагоне-ресторане он свежемолотый. Знаешь, может, они и зерна обжаривают прямо на ходу. Я видела, как какой-то поваренок засыпал что-то похожее на кофейные зерна на что-то похожее на жаровню. Ты не мог бы позвать проводника?

Не в силах пошевелиться, я уставился на нее, как муха, попавшая в янтарную смолу. Словно внезапно обуянная нечистой силой, она со скоростью пулемета щебетала о том, что называла «сортами».

– Лично я люблю пряные, дикие ароматы арабского «сабани», – говорила она, – но вот папиными любимыми сортами были эфиопские. У него был человек из «Фортнама и Мейсона», который дважды в год ездил на Абиссинские возвышенности, чтобы привезти «сидамо», «йергашеф» и «харрар». С ума сойти, как мне хочется «йергашеф», но я соглашусь на все, что у них есть. Ну, позовешь ты проводника? Скорее. Мне не терпится.

Мы откатили довольно далеко от Канзаса, прежде чем я обрел дар речи.

– Это же смешно, – сказал я.

– Что смешно?

– Сама знаешь.

– Ничего я не знаю. Что именно смешно?

– Все, что ты сказала о кофе.

– И что же здесь смешного?

– Ты никогда не упоминала о кофе. Ты не пьешь кофе. И знаешь, что я никогда не войду в заведение, где подают кофе. Знаешь, что в рестораны мы с тобой ходим только летом, когда можно сидеть на воздухе.

Она казалась ошеломленной. И пока она собиралась с мыслями, я начал паниковать.

– Представления не имела, – сказала она наконец, – что ты по идеологическим соображениям категорически отвергаешь кофе.

– Да нет же, – ответил я. – Просто я считаю, что кофе является подменой секса, спорта, здоровой диеты. Он паллиатив нормального сна, счастья, цели. Многим он заменяет мозги.

Я клюнул на наживку. Что же я был за болван! Теперь, конечно, я понимаю, что она просто не хотела иметь детей.

– Вот как? – сказала она с возмущением в голосе. – Большинство людей лишены возможности вести такую же праздную жизнь, как ты, и не могут исполнять все свои капризы. Они страдают. Оставь им хотя бы их ежедневную порцию кофеина.

– Праздная жизнь? У кого это праздная жизнь? Ты что же, назовешь обладание несколькими миллиардами праздным времяпрепровождением? Я начал трудовую жизнь посыльным, курьером, потом, в смирительной рубашке, со связанными руками, меня отправили в швейцарскую психушку. Всему, чего я добился в жизни, я обязан своей железной воле. У моего отца не было в Африке охотничьих угодий для сафари. Я не брал с собою в школу сэндвичей с ветчиной. Не брал уроков танцев у Нижинского. Констанция, я люблю тебя больше всего на свете, – сказал я, и это было чистой правдой, – а ты говоришь: «Вот сейчас больше всего на свете я хотела бы какого-то “йер…” какого-то “шефа”!» – и при этом ты думаешь, что ты в своем уме. Ты даже не понимаешь, как ты заставляешь меня страдать!

Я ожидал, что, когда при словах «я люблю тебя больше всего на свете» голос мой дрогнул от избытка чувств, она бросится мне в объятия. Вместо этого на глазах у нее выступили слезы, она подалась назад и слегка наклонила голову.

– Я знаю, что такое страдание, – заявила она.

– Да ну?

– Да.

– Тогда скажи, – предложил я.

Закусив верхнюю губу, она нахмурила брови. Помолчав минут пять, она сказала:

– Мой дедушка, Ллойд, был на «Титанике».

– Ты тогда еще и не родилась.

– Я плакала, когда мне об этом рассказали. А когда гляжу ему в лицо, его страдание проникает мне прямо в сердце.