Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 55

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Вовсе нет, – заявил я. – Чокнутые – это те, кто пьет кофе. Чокнутые, одержимые и, что гораздо хуже, жаждущие быть одержимыми. Большинство из тех, кто сидит в сумасшедшем доме, пьют кофе. Стоит только не давать им кофе, как они обретут достаточное самообладание, чтобы убраться оттуда. Но им варят его все крепче и крепче, и они пьют его все больше и больше. Они теряют человеческий облик с каждым чертовым глоточком и, хотя сами это чувствуют, ведут себя как лемминги, бросающиеся в море. Люди пьют кофе, и это сводит их с ума.

Чуть помолчав, я продолжил:

– Почему надо пить именно кофе? Почему не какао, не чай, не колу, не мате, не гуарану? Почему кофеин, а не теобромин или теофиллин? Как-то раз я перебрал шоколаду. Знаю: это является причиной неуправляемого экстаза, но впоследствии погружает тебя в отчаяние Прометея… Имей в виду, – добавил я, – что кофе в Европе появился в семнадцатом веке, после Ренессанса. И почему же, ты думаешь, искусство Ренессанса никогда не было превзойдено? Те высоты достигались на ангельских крыльях, а не с помощью черной порчи, сваренной из зерен, которые отравляют даже землю, на которой растут. Плантация выжигает саму себя! И не говори мне, что заигрывание с наркотическим зельем может быть целительным. Полагаю, тебе никогда не приходилось слышать о скандалах на почве кофейных адюльтеров, которые происходили в начале девятнадцатого века. Знаешь, что добавляют в молотый кофе?

– Что? – спросила Констанция, широко раскрыв глаза.

– Орехи, желуди, толченый кирпич, молотый горох и свиное дерьмо. И никто об этом не догадывается. Да и как им об этом догадаться? Ведь они уже одержимы, как те больные, которых изображал еще Хогарт и которые преданы – кому? Королю? Пророку? Вере? Чему? Чему? Даже не лжепророку или самозванцу, даже не ложной идее или ереси. Но – зерну, зерну, зерну, зерну, зерну!

– И что бы ты сделал? Запретил пить кофе?

– Почему бы и нет? Де Валера пытался запретить в Ирландии чай. Почему он тогда не довел дело до конца?

Я продолжал, защищая свет и обличая всеобъемлющий мрак:

– Кофеин, Констанция, изменяет генетический код.

– Да ну?

– Точно, C8H10N4O2. 3,7-дигидро-1,3,7-триметил-1Н-пурин-2,6-дион. Как ты знаешь, ДНК сама себя копирует, но кофеин сметает этот священный процесс, как тайфун, и подрывает генетическую систему. Кофеин замещает аденозин на рецепторах нейронов, из-за чего сами нейроны не в состоянии держать оборону. Такая узурпация и ее разнузданные воздействия, ее вызов природному равновесию, ее высвобождение огня, который становится тараном, разрушающим душу, есть величайший грех.

Вслед за тем я возвестил:

– Насекомые из-за этого становятся стерильными.

– А люди? – спросила Констанция. – Люди ведь не насекомые.

– Верно, – согласился я. – В сущности, если честно, делая сперматозоиды более подвижными, кофеин повышает человеческую плодовитость. Разве это справедливо?

– Почему же нет?

– Только тупой сперматозоид, пропитанный кофеином, пользуется этим преимуществом. Порядочные сперматозоиды, не приемлющие искусственных возбудителей, до яйцеклетки не доберутся, и кого же ей приходится принимать? Слабовольного, неряшливого, малодушного живчика, который добрался до нее, потому что в заднице у него был пропеллер. Шпенглер, пытаясь разобраться в неумолимом закате Европы, совершенно упустил из виду это обстоятельство.

– Дорогой мой, – сказала она, – любимый…

– Возьми Финляндию: там величайшее в мире потребление кофе на душу населения. Да, это правда, что им удалось победить русских, но они – самые нервные люди на всей земле, никто не понимает их языка, и они хлещут себя ветками в бане. Средний американец выпивает в год семьсот галлонов жидкости, и примерно половину этого объема составляет кофе. То есть – шестнадцать чашек в день. Три процента населения выпивают по пятьдесят чашек, а пятнадцать процентов – по сорок. Шестьдесят семь процентов взрослых и двадцать три процента детей испытывают зависимость от кофеина!

– Милый…

– Екатерина Великая готовила его себе из расчета фунт кофе на четыре чашки воды. Из-за этого, скажу тебе прямо, она и питала слабость к жеребцам. А знаешь ли ты, что пять граммов чистого кофеина – это верная смерть. Кто-то однажды покончил с собой с помощью кофейной клизмы. Понимаешь? Что, если ты утратишь счет своим чашечкам кофе? Так можно и помереть. И все это было известно давным-давно, и еще тогда Уильям Корбет назвал кофеин «разрушителем здоровья, ослабляющим кости, порождающим изнеженность и лень, совращающим юных и убивающим пожилых». Прислушайся к моим словам, Констанция. Доверься мне. Я знаю, о чем говорю, и в этом вопросе, уверяю тебя, я совершенно беспристрастен.


На протяжении всей остальной поездки между нами воцарилось молчание. И заговорил я только в Чикаго, когда на вокзале какой-то беспризорник вежливо попросил у меня монетку на чашечку кофе.

– Пошел на хуй! – завопил я, да с такой силой, что слова мои несколько раз отдались эхом под высоким потолком, заставив стаи голубей слететь со своих насиженных местечек.

Подобный язык в общественных местах в ту пору не поощрялся, и чикагские полицейские – по неведомой причине одетые как таксисты – направились было ко мне, но Констанция остановила их хмурым, исподлобья, взглядом истинной миллионерши.

Вывески со словом «кофе» на пути от «Чапараля» к «Двадцатому веку» повстречалось нам с дюжину раз. Люди в шляпах и полосатых льняных костюмах стояли у прилавков, запрокидывая головы, глотая его, как пациенты психиатрической клиники. Зимой эти же люди будут частенько подходить к тем же прилавкам и пить из тех же чашек, только их пальто и шляпы будут придавать им европейский вид. Когда в Чикаго очень холодно, свет проникает в вокзальные окна огромными столбами, в которых вспыхивают голуби, пролетающие сквозь пыльный воздух, словно сквозь мерцающие звезды Млечного Пути.

Должен сознаться, что по мере приближения к Нью-Йорку на душе у меня становилось веселее. В конце концов, Нью-Йорк был родным моим городом, и хотя говорят, что он сильно переменился, но в памяти у меня он остается таким же, каким и был, и я люблю его, как любят того, кто умер, – с нежным смирением, верностью и обреченностью. Он предстает передо мною безмолвным, но я уверен, что будь у меня достаточно сил, возжелай я этого так, как во сне можно желать полета, то я смог бы расслышать все его звуки и войти в его величавый образ, чтобы начать розыски тех, чьи адреса до сих пор сохраняются у меня в сердце. Если бы я нашел их, то не представляю, что стал бы делать (да и узнали ли бы они меня?), но я был бы счастлив просто их повидать. Я стал бы, к примеру, искать в 1910 году своего отца, когда он был молодым еще человеком, а мне было шесть. Я пошел бы вслед за ним по улице, и, может быть, мы обменялись бы с ним взглядами. Он подумал бы, что доброта, которая, как он почувствует, исходит от древнего, седого как лунь ветерана Гражданской войны, является признаком мудрости и доброжелательности, даруемых старостью. Вам никогда не приходилось встречать стариканов вроде меня, которые улыбаются вам и глядят так, словно в точности знают, кто вы такой и что с вами произойдет? Может быть, это ваш сын, который так сильно любил вас, что силой воли сумел перенестись к вам сквозь время, в свое прошлое.