— О, я уверена, Бог не будет возражать, если вы потратите еще несколько минут на то, чтобы погулять со мной под солнышком, — ответила она — шутливо, ибо Генри пребывал в тот день в настроении мрачном, а ей хотелось развеселить его.
— Как ненавистна мне моя праздность! — пожаловался он, оставаясь глухим к ее чарам. — У меня осталось так мало времени!
— Но право же, Генри, — сказала она. — Разве можно говорить такое в тридцать-то лет! У вас впереди едва ли не вечность, вы еще успеете осуществить ваши замыслы!
— Вечность! — скорбно откликнулся он. — Какое великое слово! Но мы же не верим в реинкарнацию, в то, что впереди у нас столько жизней, сколько мы пожелаем прожить.
— Довольно и одной, — сказала она. — А на взгляд кое-кого из несчастных, с которыми я сталкивалась в моей работе, и одна-то — длинна нестерпимо…
Однако Генри, когда он нападал на эту тему, останавливаться был нисколько не склонен; грех недеяния вдохновлял его на риторические фигу
ры, достойные наилучших проповедей, что и обещало на священническое будущее Генри виды самые лучшие.
— Все так, разные люди воспринимают время по-разному, — признал он, — однако Божьи часы отличаются устрашающей точностью хода. В детскую пору каждая минута нашего времени полнится свершениями, — мы рождаемся, учимся говорить и ходить, мы осваиваем тысячи разных навыков — и всего за несколько лет. Но нам не дано понять, что вызовы, кои бросает нам зрелость, имеют природу иную, чем вызовы детства. Надумав построить новую церковь, мы можем чувствовать то же, что чувствовали, возводя первый наш замок из песка, и однако ж, минет десяток лет, а первый ее камень так и останется не заложенным. (Как странно, думает Эммелин, вспоминать эти слова, сидя на морском берегу и наблюдая за детьми, возводящими несочные замки!). То же самое происходит, — сказал, завершая свою тираду, Генри, — и со всеми нашими великими планами, со всеми стремлениями добиться того, к чему зовет нас этот бедственный мир: десятилетия проходят своим чередом, а мы продолжаем веровать в Вечность!
— Да, Генри, но, видит Бог, ни одному христианину не но силам достичь всего сразу, — поспешила напомнить она. — Мы можем лишь стараться делать все, что в наших силах.
— Вот именно! — воскликнул он. — Я вижу, что делаете вы, что делаю я — и терзаюсь стыдом.
Греясь под золотистым солнцем Фолкстона, Эммелин улыбается воспоминанию о том, каким глубокомысленным было тогда лицо Генри, милое лицо, искаженное страстным стремлением к идеалу. Как ей хотелось бы поцеловать это лицо, разгладить сумрачные складки его чела, возвратить Генри в «здесь и сейчас», заключив в объятие, такое крепкое, какое способны осилить ее ослабевшие руки…
Однако пора ей вернуться к предмету насущному — к супружеству.
Если б она и Генри поженились, так ли уж непременно дружба их претерпела бы какие-то изменения? Разве не могла бы она остаться такой, какова сейчас, с той только разницей, что жить им пришлось бы в одном доме? (Скорее всего, в ее, в доме Генри им не поместиться!) Он мог бы занять спальню, соседствующую с ее, если бы согласился, конечно, навести там порядок. (Когда, наконец, миссис Лейверс объявится и заберет сумки с пожертвованной неимущим одеждой? И вернутся ли вообще за их книгами люди из «Африканского библейского общества»?). В теперешнем ее состоянии мужчина в доме ей вовсе не помешал бы, — а окажись этим мужчиной Генри, она и вовсе была бы на седьмом небе от счастья. Начать с того, что он мог бы приносить уголь для камина, помогать ей с перепиской. И если бы к ночи она совсем выбивалась из сил, он относил бы ее наверх и с величайшей нежностью опускал на…
Неотвязность низких желаний вызывает у Эммелин сокрушенную улыбку. Недугу, ее поразившему, что бы он собой ни представлял, не удалось приблизить ее к Богу, а ведь сколько она видела гравюр, на которых чахоточные женщины лежат в осененных нимбом постелях, а над ними парят ангелы. Быть может, у нее и не чахотка вовсе, но какое-то истерическое расстройство? То есть, говоря напрямую, она продвигается по дороге, прямиком ведущей в Бедлам? Вместо того, чтобы плыть к эфирным порталам Небес, она, похоже, становится все более непристойной, смахивающей на животное, — кашляет кровью, давит прыщи на плечах и на шее, обильно потеет всеми порами сразу и всякий раз, очнувшись от грез наяву, в которых ей является Генри Рэкхэм, обнаруживает, что ей не мешает подмыться…
Стыд и срам! И все же, умение стыдиться себя никогда не было сильной ее стороной. Если ей приходилось делать выбор между самобичеванием и попыткой загладить вину, она всегда избирала путь более созидательный. Итак… что если она и Генри соединятся, как муж с женой? Таким ли уж это будет ужасным проступком? А если Генри боится, что отцовство помешает ему стать священником, так она бесплодна, что и доказал ее бездетный брак с Берти.
Да, но как делается предложение о браке? Как именно пересекается граница между учтивым обменом поклонами и совместным лежанием в общей теплой постели — пока смерть нас не разлучит? Бедный Берти опустился перед ней на колено, но ведь он и ухаживал за нею еще со школьных дней. И если Генри о женитьбе на ней и думать не желает, он вряд ли сделает ей предложение, ведь так? Однако и сама она его сделать не может, правильно? И причина тут не в том, что она боится нарушить общепринятые условности (условности ей давно надоели!), нет, просто это может оскорбить Генри, заставить его хуже думать о ней. А если она лишится его уважения, это станет для нее самым жестоким ударом, по крайней мере, в нынешнем ее болезненном состоянии.
— Стало быть, следует подождать, — говорит она вслух, — пока мне не станет лучше.
Услышав это, чайка отскакивает в сторону, бросив недоклеванные крошки. Эммелин резко откидывает голову назад, на муравчатый склон холма, отчего шляпка съезжает набок, и булавки ее впиваются Эммелин в кожу. По голове тут же начинают бегать мурашки, и Эммелин срывает- шляп
ку. И снова ложится на траву, даже застонав от облегчения, когда непокрытая, влажная голова ее уютно устраивается в теплой травяной вмятинке.
Принятое ею решение касательно Генри словно растекается по всему телу Эммелин — так, точно она приняла лекарство или досыта наелась — ощущение тем более приятное, что ни лекарства, ни еда на нее в последнее время подобным образом не действуют. Какое все же прекрасное тонизирующее средство — решимость! Слабость уже источается из Эммелин, уходя в песок, на котором она лежит.
Чайка, удостоверившись, что протестующий клекот ее был следствием недоразумения, возвращается и начинает доклевывать запорошенные песком остатки кекса. Проталкивая кусочки его в горло, она задирает клюв в небо — так, точно кивает, соглашаясь с решением Эммелин. Да, нужно подождать, пока ей не станет лучше, а после… после она сама распорядится своей жизнью, предложив ее Генри Рэкхэму.
— Ведь он не откажет мне, а, мистер Чайка? — спрашивает Эммелин, однако чайка раскидывает крылья и, скакнув с песчаного бугорка вверх, улетает в море.
В другой части Фолкстонского пляжа сидящая, прислонясь к другой скале, Агнес Рэкхэм испугано взвизгивает, поскольку к ногам ее с треском рушится деревянная птица. Агнес поджимает ноги, сминая лежащий у нее на коленях дамский журнал, и туго обтягивает их юбкой.