— А теперь послушайте, что я вам скажу! Советую получше присматривать за своими парнями, иначе им прямая дорога в исправительную школу! Или вы сами спустите с них три шкуры и будете следить, чтобы они и думать забыли поднимать на кого-то руку, или, так и знайте, я отправлю их в колонию!
— Не принимайте это так близко к сердцу, шериф, — ответствовал мистер Брэнлин, расположившийся в кресле перед телевизором. Шерифа он принимал в гостиной. По углам там валялись грязные носки, а на кушетке стонала миссис Брэнлин, жалуясь на больную спину. — Да и что я могу с ними сделать, шериф, — они меня совсем не боятся. Они вообще никого не боятся. Исправительную школу они спалят дотла и сровняют с землей.
— Я приказываю прислать их ко мне в участок, или мне придется приехать и привезти их туда под арестом. Мистер Брэнлин, ковырявший после сытного обеда в зубах зубочисткой, только что-то промычал в ответ и покачал головой:
— Вам не поймать этих пацанов, Джей-Ти. Вы пробовали когда-нибудь поймать ветер? Они вольные птицы, и никто им не указ. Зажав в зубах зубочистку, он наконец оторвал взгляд от экрана телевизора, по которому крутили дневной сериал “В погоне за кушем”.
— Говорите, мои сорванцы надрали задницы четверым парням? Сдается мне, дело совсем в другом — скорее всего Гоча и Гордо просто вынуждены были постоять за себя. Все это очень смахивает на самооборону. Только психи лезут на рожон, когда перед ними стоят четверо. Каково ваше мнение, шериф?
— Насколько я слышал, ни о какой самозащите и речи не шло.
— Я тоже кое-что слышал… — Мистер Брэнлин замолчал, чтобы внимательно изучить коричневый кусочек, наконец-то добытый из дупла в зубе… — Например, то, что этот Мэкинсон бросил в Гордо бейсбольным мячом и чуть не раздробил ему плечо. Гордо показывал мне синяк, черный как уголь. Если родичи этих пацанов будут давить на меня, я думаю, что смогу подать в суд на мальчишку Мэкинсонов. Зубочистка с коричневым кусочком на кончике вернулась в рот мистера Брэнлина. Он снова повернулся к телевизору и уткнулся в сериал, где Эррол Флинн выступал в роли Робин Гуда.
— То-то и оно. Эти Мэкинсоны ходят в церковь и вечно строят из себя праведников, а на проверку выходит, что они втихаря подучивают своего пацана кидаться в других бейсбольными мячами, а потом, когда его решат за это проучить за такую-то подлость, скулить и визжать, словно побитая собака, и бежать прямиком в полицию. По мне, так правильно мои ребята им сопатки начистили. Мистер Брэнлин фыркнул:
— Те еще христиане! Но в другом шериф Эмори все же добился своего. Мистер Брэнлин согласился оплатить счет от дока Пэрриша за все процедуры, которым подвергся Джонни Вильсон. Поличному приказанию шерифа Гордо и Гоча должны были неделю мести и мыть полы в участке шерифа и в тюремной камере, неделю же не могли даже появляться возле общественного бассейна. Но это только раззадорило злость Брэнлинов, и мы с Дэви Рэем это прекрасно понимали. Мне зашили разбитую губу, наложив шесть швов — ощущение не приятней того, что я испытал, когда губу мне разбивали, — но этот счет мистер Брэнлин оплачивать отказался на основании того, что я бросил мяч в Гордо. Мама места не находила от ярости, но отец сказал, что пусть так и будет. Тут все по справедливости. Дэви Рэй слег с грелкой со льдом на голове. Его лицо сделалось желто-зеленым от синяков, словно его несколько миль проволокли по дороге, привязав за ноги к заднему бамперу. От отца я узнал, что у Джонни действительно оказалось сотрясение мозга. Док Пэрриш уложил его в постель на две недели, запретив вставать до тех пор, пока сам не удостоверится, что с Джонни все в порядке. В конце концов Джонни поднялся на ноги, но и после этого ему еще долго не разрешалось бегать, заниматься спортом и поднимать тяжелое, а также ездить на велосипеде, который, по нашему с Дэви Рэем указанию, его отец вызволил из-под трибун в целости и сохранности. Таким образом, Брэнлины не просто отколошматили нас — они украли у Джонни Вильсона кусок лета, потому что никогда больше ему не будет двенадцать в таком чудесном июле. Примерно тогда же я сидел с распухшей, но подживавшей физиономией на кровати. Разложив на коленях пачку своих любимых “Знаменитых чудовищ”, я начал вырезать из журналов самые красивые и страшные картинки. Когда картинок накопилось достаточно, я, вооружившись скотчем, развесил картинки на стенах, над своей кроватью, над письменным столом, на дверцах гардероба — в общем, всюду, где держал скотч. Когда я наконец закончил свои труд, моя комната превратилась в миниатюрный музей чудовищ. С одной стороны на меня смотрел Призрак Оперы Лона Чейни, с другой — Дракула Белы Лугоши, с третьей — Франкенштейн Бориса Карлоффа и симпатичная Мумия. Вокруг кровати я развесил мрачные черно-белые снимки со сценами из “Метрополиса”, “Лондона после полуночи”, “Уродов”, “Черной Кошки” и “Дома на холме призраков”. На дверце гардероба был коллаж чудовищ: сражающийся со слоном Юмир Рэя Харрихауссна; гигантский паук, преследующий Худого Человека; Горго, переправляющийся вброд через Темзу; Гигантский Человек с лицом, исполосованным шрамами; кожистое чудище из Черной Лагуны и, наконец, летящий Роден во всей красе. Над моим письменным столом были собраны особые картинки. На самом почетном месте, если хотите; там были и Его Учтивость Винсент Прайс, и блондинистый Родерик Эшер, и худой, гибкий и кровожадный Дракула Кристофера Ли. Когда мама зачем-то заглянула в мою комнату и увидела, что я сотворил со стенами, ей пришлось прислониться к притолоке, чтобы просто удержаться на ногах.
— Кори! — вскричала она. — Сейчас же сними со стен все эти ужасы!
— Но почему? — возмущенно спросил я. — Ведь это моя комната и я делаю в ней все, что захочу!
— Конечно, но от этих ужасных созданий, которые тут со всех сторон, у тебя по ночам начнутся кошмары!
— Ничего со мной не случится, — уверил я маму. — Правда ничего. Она безнадежно махнула рукой, и картинки остались висеть на стенах. Иногда у меня действительно случались кошмары, но главными действующими лицами в них бывали только Брэнлины и никогда — существа, населявшие мои стены. Они были моими сторожевыми псами. Я спал спокойно, осознавая, что все время нахожусь под охраной. Друзья стерегли меня от Брэнлинов, не позволяя им пробраться ко мне в комнату через окно ночью, а днем, в тихие часы, вели со мной долгие разговоры о том, что такое настоящая выдержка в мире, где многие боятся того, чего не понимают. Я никогда не боялся своих чудовищ. Они всецело находились в моей власти. Я спокойно спал в темноте, и они никогда не переступали раз проложенных меж нами границ. Мои чудовища не по своей воле появились на свет с болтами в шее, чешуйчатыми крыльями, жаждой крови, бурлящей в жилах, или ужасно перекошенными лицами, от которых хорошенькие девушки в страхе шарахались прочь. Мои чудовища не были олицетворением зла; все, к чему они стремились, это выжить в суровом древнем мире. Глядя на них, я думал о себе и своих друзьях: заблудшие, потерянные, никем не любимые, измученные, но непобежденные, все мы были изгоями, неустанно ищущими себе место среди апокалипсиса деревенских факельных шествий, амулетов, распятий, серебряных пуль, ядерных бомб, реактивных истребителей и огнеметов. Мы были несовершенны и героически переносили свои страдания. Я расскажу вам о другом, о том, что испугало меня на самом деле. В один прекрасный день в стопке журналов, которые мама приготовила на крыльце, чтобы вынести на помойку, я отыскал старый номер “Лайф”. Усевшись на ступеньке крыльца, я принялся листать страницы, поглаживая Рибеля, который улегся у моих ног, едва ли прислушиваясь к стрекотанию цикад в кронах ближайших деревьев, замерших под неподвижным, как на картине пейзажиста, небом. На одной из страниц была фотография того, что случилось в Далласе, штат Техас, в ноябре шестьдесят третьего. Первым шел снимок, на котором улыбающийся президент ехал вместе с женой в длинном черном открытом лимузине и махал рукой горожанам. Следующий снимок был сделан, как значилось на подписи, через три минуты после первого; изображение на нем жутко, разительно отличалось от того, что было на первой фотографии. Я видел по телевизору, как убили человека по фамилии Освальд, и помнил, каким тихим был выстрел, не громче совсем нестрашного хлоп, в общем, ничто по сравнению с грохотом шестизарядных кольтов Мэтта Дилона в “Револьверном дыму”. Я вспомнил, как вскрикнул раненый Освальд, падая на пол. Ушибив ногу о камень, я, бывало, кричал гораздо громче. Рассматривая снимки похорон президента Кеннеди — траурные лошади без всадников, маленький сын президента, отдающий честь, длинные ряды людей, выстроившихся вдоль улицы, по которой ехал траурный кортеж с гробом президента, — я с ужасом открыл для себя поразительную и пугающую вещь. На всех этих фотографиях я видел крывшиеся по сторонам, у самых границ, широкие и ползучие пятна тьмы. Черные тени висели в углах; тьма протягивала свои щупальца к мужчинам в костюмах и рыдающим женщинам, заполняла собой промежутки между машинами и стенами зданий и длинными пальцами копалась в складках и неровностях лужаек. Темнота нависала над головами людей, собиралась вокруг их ног, подобно лужам строительного вара. На всех фотографиях тьма напоминала живое существо, нечто, растущее и зреющее среди людей, будто вирус, стремящийся завоевать новые пространства и вырваться за пределы газетного снимка. На следующей странице журнала я увидел фотографию человека, охваченного пламенем. Мужчина восточного вида с бритой головой спокойно сидел, скрестив ноги, на тротуаре, как будто не обращая внимания на пламя, бушевавшее вокруг него подобно распахнутому ветром плащу. Его глаза были умиротворенно закрыты, и, хотя огонь уже завладевал его лицом, выражение его было совершенно спокойным, как у моего отца, слушавшего Роя Орбисона по радио. В статье под фотографией говорилось, что этот снимок был сделан в городе под названием Сайгон, а азиат этот был монахом и он сжег себя сам, просто облился бензином, уселся на мостовую и чиркнул спичкой. Кроме того, в журнале была и третья ужасная страница, фото на которой я не могу забыть до сих пор. Это была церковь после пожара; часть витражей в окнах была выбита, а часть закопчена, пожарные тянули из дверей свои шланги. На переднем плане стояло несколько негров, но лицам их было видно, как они потрясены происшедшим. На деревьях вокруг церкви не было листвы, хотя в подписи сверилось, что пожар случился пятнадцатого сентября 1963-го, иными словами — в конце лета. Кроме того, там было сказано, что эта баптистская церковь находилась на 16-й стрит в городе Бирмингеме и пожар там начался после взрыва бомбы с часовым механизмом. Это случилось как раз во время занятий воскресной школы, и в результате взрыва погибли четыре девочки. Бомба была подложена неизвестными террористами. Я поднял голову и посмотрел вдоль нашей родной удины. Я посмотрел на зеленые холмы и голубое небо и на далекие крыши Братона. Рибель у моих ног коротко заскулил в своем собачьем сне. Я не знал, что такое настоящая ненависть, до тех пор, пока не прочитал, что на свете есть люди, которые запросто могут принести в церковь бомбу и взорвать ее как раз во время занятия воскресной школы, да так ловко, чтобы для нескольких маленьких девочек это воскресенье стало последним. Я очень плохо себя чувствовал. Разболелась голова, которая после кулаков Гочи иногда кружилась. Поднявшись в свою комнату, я упал на кровать и уснул, окруженный чудовищами. В Зефире стояло начало лета. Мы просыпались утром в туманной духоте, и хотя к полудню солнце разгоняло туман, воздух все равно оставался влажным, и даже от прогулки к почтовому ящику и обратно рубашка противно липла к телу Ровно в полдень мир, казалось, останавливал свое вращение, и тогда замирало все; даже птицы неохотно перелетали с ветки на ветку в душной парной синеве. Ближе к вечеру с северо-востока приплывали мелкие облака с пурпурной изнанкой, но иногда обходилось и без этого. Вид медленно катившихся по небосклону облачков вводил в полное оцепенение: можно было часами сидеть на крыльце или террасе в кресле-качалке со стаканом лимонада с одного бока и радиоприемником, настроенным на бейсбол, — с другого и спокойно глядеть в небо. Под вечер иногда слышались раскаты отдаленной грозы, а в небе загорались зарницы и даже блестели зигзаги молний, от которых трещало в эфире. Мог даже накрапывать дож дик или ударить минут на десять ливень, но по боль шей части облака просто пролетали над нашими головами, забавляя слух утробным ворчанием грома без всяких последствий в виде хотя бы капли дождя. В сумерках, когда жара наконец немного спадала, в кустах начинали свой концерт мириады цикад и в воздух поднимались жуки-светляки. Светляки, мерцая, летали между деревьями или висели на ветвях, словно рождественские елочные гирлянды, не слишком уместные в середине июля. Мало-помалу на небо высыпали звезды и наступала очередь луны, серпом или полной. Если карта ложилась удачно, я иногда мог уговорить родителей разрешить мне посидеть подольше, этак до одиннадцати. Тогда я оставался во дворе и смотрел, как один за другим гаснут огоньки Зефира. Как только исчезал последний огонек в последнем окошке, звезды начинали сиять особенно ярко, словно понимая возложенную на них ответственность. Я смотрел в самое сердце Вселенной и видел, как кружится звездный водоворот. Дул легкий ветерок, несший с собой сладкие запахи земли и леса, где-то во тьме тихо шелестели невидимые деревья. В такое время было трудно не верить в то, что мир устроен вовсе не так идеально и точно, как ранчо Каретника в “Бонанзе”, и что не в каждом доме живет семья из “Моих троих сыновей”. Лично я от души желал, чтобы мир был именно таким, но не так давно я собственными глазами видел фотографии с растущими пятнами тьмы, человека, объятого пламенем, и церковь, внутри которой взорвалась бомба; и потому я твердо знал, какова на самом деле истина. Когда родители позволили мне вновь сесть в седло, я решил получше познакомиться с Ракетой. Мама сказала твердо: “Мы с отцом запрещаем тебе пока уезжать далеко и надолго, потому что у тебя может закружиться голова, ты можешь упасть. Шов на губе разойдется, ты снова угодишь к доктору Пэрришу, и на этот раз дело закончится двенадцатью швами или даже пятнадцатью! ” Я был достаточно умудрен опытом, чтобы не играть с судьбой. Как только разрешение было получено, я катался только вокруг квартала, стараясь держаться поближе к дому, медленно и осторожно, как ездят на толстобрюхих пони в ярмарочных шапито. Иногда я замечал в фаре Ракеты золотой глаз, но никогда не мог утверждать это наверняка, потому что этого не случилось ни разу, когда я смотрел прямо в фару и специально ждал появления глаза. Ракета принял мои осторожные прикосновения и слушался меня; я чувствовал это по тому, как мягко вращаются педали и плывет цепь, как щелкают ступицы колес, когда я замедляю на поворотах ход, в то время как Ракете, как всякому породистому скакуну, хотелось нестись во весь опор. Я выпустил однажды пар, и теперь хорошо понимал, что мне еще многое предстоит узнать о своем двухколесном друге. Моя губа зажила. Получше стало и голове. Но моя гордость осталась уязвленной, а уверенность в себе — надтреснутой. С этими ранами, которые ничем не проявлялись снаружи, я был вынужден жить дальше. Однажды в субботу мы всей семьей отправились к общественному плавательному бассейну, известному месту сборищ школьников средних и старших классов. Должен заранее предупредить, что вход в бассейн был разрешен только белым. Только мы добрались до бассейна, мама живо бросилась в воду, а папа уселся у бортика в шезлонге и отказался плавать, как мы его ни упрашивали. Чуть позже я вспомнил, как и где в последний раз отцу пришлось купаться — вместе с тонувшим автомобилем с человеком внутри в озере Саксон. Как только я догадался об этом, я выбрался к отцу, присел с ним рядом и, пока мама плескалась в бассейне, воспользовался представившейся возможностью, чтобы в третий или четвертый раз рассказать о необыкновенных бейсбольных талантах Немо Кюрлиса. Мне повезло, потому что на этот раз все внимание отца целиком принадлежало мне, ведь рядом не было ни телевизора, ни радио; к тому же он сам хотел сосредоточиться на чем-то, что никак не относилось к воде, на которую, как казалось, у него не было сил смотреть. Когда я выговорился, он ответил, что на эту тему, о талантах Немо, мне следует поговорить с тренером Мэрдоком, чтобы сам тренер Мэрдок обратился к родителям Кюрлиса и убедил их позволить Немо играть за младшую лигу. Этот совет отца я решил отложить на потом, до лучших времен. Ближе к полудню возле бассейна появились Дэви Рэй Колан со своим шестилетним братом Энди и родителями. С лица Дэви уже сошла большая часть синяков. Родители Дэви Рэя уселись рядом с моими, и разговор у них, конечно, немедленно зашел о братьях Брэнлинах, о том, что с ними делать, потому что я и мои друзья оказались не единственными, кто был жестоко избит этим отродьем. Ни мне, ни Дэви не доставляло удовольствия еще раз выслушивать подробности своего поражения, и потому мы, попросив у родителей денег на молочный коктейль, отправились к “чертову колесу”, зажав по долларовой бумажке в руке. Наши головы прикрывали кепки, на нас были надеты только шорты. Энди тоже хотелось увязаться за нами, но его не отпустила миссис Копан, и он проводил нас хныканьем. “Чертово колесо” находилось на другой стороне улицы, напротив бассейна. Это был щитовой дом с фанерными сосульками, свисавшими по углам крыши. Перед Домом Холода высилась двухметровая статуя полярного медведя с надписями на боках и спине: “Мы лучше всех — выпускники 4-го, “Луи, Луи! ” и “Дэбби любит Гувера”, а также множеством других деклараций независимости. Мы с Дэви сходились во мнении, что миссис Станпер Вумак, хозяйка “чертова колеса”, наверняка принимала Гувера за имя какого-то разбитного парня. Да и вряд ли другие считали иначе. “Чертово колесо” считалось главным местом тусовки тинэйджеров. Тут всегда были гамбургеры и хот-доги и — это едва ли не самое главное — тридцать сортов молочных коктейлей — от солодового до персикового, оттого на местной стоянке всегда было полно старшеклассников — парней и девиц, развалившихся на передних сиденьях родительских автомобилей или грузовиков. Эта суббота не была исключением. Авто и пикапы стояли очень плотно, борт о борт, их окошки были открыты из-за жары, и из радиоприемников лилась музыка, такая же пахучая и пряная, как дымок от жаровен с барбекю. Глядя на машины возле “чертова колеса”, я вспомнил, что именно здесь в последний раз видел Малыша Стиви Коули или в его Полуночной Моне, а вместе с ним — молоденькую девушку-блондинку. Голова девушки покоилась на плече Стиви. И Стиви, волосы которого были черными как смоль, а глаза голубыми, словно вода бассейна неподалеку, тогда взглянул на меня. В тот день я не разглядел лица девушки Малыша Стиви и теперь подумал о том, знает ли она, что Стиви за рулем Полуночной Моны гоняет призраком по дороге между Зефиром и Юнион-Тауном. Дэви, всегда отличавшийся решительностью, мгновенно выбрал себе “Джумбо с перечной мятой” и получил свой коктейль и пятьдесят центов сдачи. Для начала он отговорил меня от “Простого с ванилью”.