Ивар Круминьш был крупным мужчиной и очень неплохо сохранился для своих пятидесяти двух лет. Здоровый образ жизни и постоянные тренировки закалили тело, а привычка к умственной дисциплине развила мыслительные способности. Когда выпадал случай, он все еще с удовольствием выходил на ристалище, сжимая закованной в железо ладонью рукоять меча, и, чтобы схватка не так сильно походила на поединок волкодава с котенком, ему неизменно приходилось вызывать в круг не меньше двух, иногда трех братьев по ордену, самых крепких и ловких, настоящих мастеров клинка. Но и с ними он вынужден был сдерживать свою силу; он сдерживал ее всю жизнь, сколько себя помнил, давно к этому привык и делал это не задумываясь. Только однажды он вышел из себя настолько, что перестал сдерживаться, и до сих пор вспоминал об этом с очень неприятным чувством... но ведь то был особый случай.
Круминьш пересек богато и со вкусом обставленную гостиную, где по стенам было развешано холодное оружие, а в тяжелых кованых канделябрах ждали своего часа толстые ароматические свечи, и остановился у одного из пяти высоких и узких, с частым переплетом, стрельчатых окон. За окном клубился густой предрассветный туман, из которого выступали рыжие стволы и темные кроны приземистых, искривленных штормами сосен, что скрепляли своими узловатыми корнями соленый песок дюны. На подъездной дорожке, освещенной бледным светом уже ставшего ненужным фонаря, стоял широкий и приземистый "мерседес", казавшийся матовым от осевших капелек влаги. Даже сквозь туман было видно, что живую изгородь пора стричь: подталкиваемые неистребимой волей к жизни, кусты снова выбросили молодые побеги, утрачивая приданную им электрическими ножницами строгую геометрическую форму. Круминьш усмехнулся, вспомнив, что эта мысль приходила ему в голову и вчера, и позавчера, и неделю назад – здесь, на этом самом месте, у этого окна и примерно в это же время – утром, между душем и первой чашечкой кофе.
Насмешило его вовсе не то, что он изо дня в день собирается напомнить садовнику о его обязанностях, а устоявшаяся, четкая размеренность собственной, раз и навсегда распланированной жизни.
Его первая жена умерла давно, без малого пятнадцать лет назад. Она посмеивалась над его, как она это называла, "рыцарскими штучками", но на праздниках не отказывалась играть роль дамы сердца, поскольку именно ею и являлась. Что она по-настоящему обожала, так это дельтаплан и прыжки с парашютом. Мастер спорта международного класса, трехкратная чемпионка Советского Союза, чемпионка Европы... Оказалось, все это не имеет значения, когда спутываются стропы.
Вторично Круминьш так и не женился, хотя, помнится, такое намерение у него было. Не сложилось, да... Отгоняя ненужные мысли, он раздраженно дернул щекой, которую пересекал глубокий вертикальный рубец от уголка рта до скулы, повернулся к окну спиной и отправился варить кофе.
Он жил один и по временам удивлялся, зачем ему такой огромный, роскошный, пустой и тихий, как замок с привидениями, дом. Иногда ему начинало казаться, что это неспроста. Быть может, он выстроил этот дом и жил в нем как сторож, поддерживая его в порядке и чистоте, только с одной целью: дождаться дня, когда она передумает и вернется. Тогда дом оживет, наполнится светом ее глаз и звуками ее голоса; неизвестно, когда наступит этот день и наступит ли вообще, но к его наступлению все должно быть готово – и свечи в канделябрах, и чистые простыни в спальне, и цветы в старинных вазах, и вино в погребе, и даже сосны за окном, которые по вечерам будут тихо перешептываться с ветром, убаюкивая и оберегая ее сон.
Пока что сосны ничего такого не оберегали: сам Круминьш всегда спал, как камень. Так, по слухам, спят лишь те, чья совесть совершенно чиста, или те, кто вообще ее не имеет. Назвать свою совесть абсолютно чистой Ивар Круминьш не мог; он был твердо убежден, что совесть человека остается чистой лишь до тех пор, пока он не начал ходить и разговаривать, – до первой произнесенной лжи, до первой украденной из буфета конфеты или ложки варенья. Полностью отрицать наличие у себя такого неудобного, неделового качества, как совесть, Круминьш не мог тоже. Просто у него была крепкая нервная система и многолетняя привычка к дисциплине. Он давно научился отодвигать неприятные мысли и переживания за пределы светового круга, озаряющего внутреннее пространство бодрствующего сознания. Сколько ни лежи без сна, заново прокручивая и пережевывая свои страхи и обиды, они от этого все равно никуда не денутся.
Кухня была просторная, с каменным полом и стенами из шершавых гранитных блоков – фальшивых, разумеется, но на вид и на ощупь неотличимых от настоящих. В каменном очаге можно было при желании зажарить если не быка, то, как минимум, племенного борова, но стальной вертел оставался девственно чистым, а с дубовых поленьев в очаге приходилось время от времени смахивать пыль специальной метелкой из перьев. Развешанная на стенах кухонная посуда сверкала начищенной медью; ею тоже никогда не пользовались – кто же в наше время ест с меди? Это вредно, зато сама по себе медная посуда ласкает взгляд, и лучшего украшения для кухни, оформленной в "средневековом" стиле, просто не найдешь. За длинный и прочный дубовый стол могли бы разом усесться человек двадцать, но за ним никто никогда не обедал. Ну, разве что приходящая домработница присядет иногда, чтобы, пока хозяина нет дома, перекусить на скорую руку и выпить бокал-другой хозяйского вина... Впрочем, Круминьш знал наверняка, что домработница предпочитает коньяк, хранящийся у него в кабинете, в запираемом на ключ баре, и все гадал: как она ухитряется его отпирать? Домработнице можно было запретить приближаться к бару или, наоборот, махнуть рукой и перестать запирать дверцу. В конце концов, домработницу можно было просто уволить. Но это была хорошая домработница, воровала она только коньяк, да и то в приемлемых, умеренных количествах; что же до проблемы "запретить или не запирать", то Круминьш отложил ее решение до тех пор, пока не будет найден ответ на первый вопрос: как она забирается в бар? Иногда хотелось подсыпать в коньяк слабительного и посмотреть, что будет, но такое поведение, естественно, было для него неприемлемо, поскольку шло вразрез с понятиями рыцарской чести. А жаль, черт подери!
В мрачноватой, слишком большой для одного человека кухне негромкий лязг посуды и плеск воды в раковине звучали как-то сиротливо и ненужно. Гроссмейстер не любил свою кухню, хотя сам сделал ее такой и даже, помнится, рисовал эскизы и ругался с дизайнером, втолковывая этому самоуверенному дурню, как все должно быть. Просто кухня была мертва. Некое подобие жизни появлялось тут лишь с приходом любительницы хозяйского коньяка, но это было только подобие, лишь отчасти напоминавшее настоящую жизнь. А ведь кухня – это сердце любого нормального дома; так, по крайней мере, до сих пор считал Ивар Круминьш, выросший в обычной интеллигентной советской семье и помимо воли впитавший многолетние традиции окопавшейся на кухнях советской интеллигенции. Там обсуждались семейные дела, принимались решения (где провести отпуск и что раньше купить – телевизор или холодильник); на кухне собирались гости, пили водку с рижским бальзамом, дымили скверным табаком, обсуждали новости – как правило, тоже скверные, травили новые политические анекдоты и вполголоса пересказывали друг другу, о чем вчера говорил "Голос Америки". А кухня, в которой Гроссмейстер сейчас заваривал кофе, напоминала ему самому склеп или декорацию – дорогую, мастерски выполненную декорацию, которая ждет и никак не дождется прихода актеров.