Чтобы хоть немного оживить эту гробницу, Круминьш включил музыку. Кухня наполнилась медлительными, грустно-торжественными звуками лютни. Звучали "Зеленые рукава" – любимая вещь Гроссмейстера. Конечно, это был не тринадцатый век, а шестнадцатый, но он любил эту мелодию. Как он сам однажды сказал одному человеку, имя которого давно вычеркнул не только из записной книжки, но и из памяти, достоверность исторической реконструкции должна иметь границы. Да и сердцу ведь не прикажешь...
Из-за музыки он не услышал сигнала, и лишь по миганию контрольной лампочки понял, что звонит телефон. Дотянувшись до пульта, он уменьшил громкость проигрывателя. Бросив взгляд на часы и помянув недобрым словом бизнес и все, с ним связанное, Круминьш снял трубку.
– Ивар, это ты? Наконец-то! – прозвучал в трубке взволнованный женский голос. Он говорил по-русски, но с легким, ласкающим слух прибалтийским акцентом. – Я думала, что уже поздно...
В последние годы слышать этот голос Гроссмейстеру доводилось, мягко говоря, нечасто – и сердце вдруг пропустило удар и заколотилось в груди, как рвущаяся на волю птица. Когда сбереженная в самом дальнем его уголке информация вместе с волной адреналина докатилась до мозга, включив сознание, Круминьш сделал небольшую паузу, чтобы хоть немного собраться с мыслями, и медленно, неуверенно произнес, старательно подбирая русские слова:
– Возможно, уже действительно слишком поздно.
На том конце провода на время воцарилась тишина: настала очередь собеседницы собираться с мыслями. Эта пауза всколыхнула в душе старую горечь. А что же она думала? На что рассчитывала? Или это он не прав, опять поминая старое? Но, пропади все пропадом, до чего же это, оказывается, сложно – прощать!
Гроссмейстер грустно улыбнулся, осознав, что все еще колеблется – даже теперь, когда все, казалось бы, было окончательно и бесповоротно решено.
– Господи, я не об этом! – поняв наконец, что он имел в виду, с облегчением и досадой воскликнула женщина. – Совсем не об этом! Ты в опасности. К тебе едет убийца. Он уже в пути, и он очень опасен.
– Не понимаю, – сказал Круминьш. – Объясни, пожалуйста.
У него за спиной с сердитым шипением хлынул на раскаленную конфорку кофе. Прижимая трубку к уху, Круминьш потянулся к плите.
– Объяснять некогда, – с такой знакомой ему решительностью отрезала женщина. – Я не хочу говорить об этом по телефону... вернее, боюсь. Подробности обсудим при встрече. Я уже вылетаю, а ты будь предельно осторожен.
Связь оборвалась, как будто провод обрубили топором. Ивар, впрочем, знал, что с линией ничего не случилось. Это была обычная манера его собеседницы вести телефонные переговоры: дать необходимый, по ее мнению, минимум информации, поставить в известность о своих намерениях и бросить трубку, даже не поинтересовавшись мнением собеседника, не спросив, хотят ли ее здесь видеть...
"Хотят ли ее здесь видеть? – подумал Гроссмейстер, медленно кладя на место трубку. – Да что за чушь! Хотят ли ее видеть... Покажите-ка мне того, кто этого не хочет!"
В начищенном до зеркального блеска донышке медной сковороды он поймал свое мутное, расплывчатое отражение. Черты лица были искажены, но Круминьш видел: нет, в медном зеркале отражается совсем не тот человек, который будет против ее появления в этом доме. В доме, выстроенном специально для нее, хотя, когда закладывался фундамент, ее уже давно не было рядом...
Об убийце Гроссмейстер не думал совсем. Когда тот появится, станет ясно, что с ним делать. Сердце уже успокоилось и теперь билось ровно и мощно, как в юности. Он уже и забыл, что оно может так биться.
Двигаясь нарочито спокойно и неторопливо, Круминьш вернулся к плите, чтобы посмотреть, осталось ли хоть немного кофе. Большая часть растеклась по нержавеющей поверхности плиты неопрятной темно-коричневой лужей. С того самого момента, как дом был достроен и здесь установили плиту, кофе на нее пролился впервые – до сих пор Круминьш ни разу не позволял себе отвлечься настолько, чтобы за ним не уследить. В связи с этим ему неожиданно подумалось, что вот эта кофейная лужа похожа на пятнышко крови, оставшееся на простыне старой девы после неожиданно бурной (не иначе как спьяну), не сохранившейся в памяти ночи. Кофейная жижа ничуть не напоминала кровь, но смысл того и другого был один и тот же: пятно свидетельствовало о необратимой перемене, после которой возврата к прошлому уже не будет.
"Уже нет", – поправил он себя, выливая остатки кофе в чашку.
* * *
Вагон мягко раскачивался на ходу, колеса негромко постукивали по стыкам рельсов, выбивая один и тот же неизменный, бесконечно повторяющийся ритм. За незанавешенным окном купе стремительно проносилась мимо скоротечная летняя ночь, порой озаряемая короткими, как вспышки сигнального прожектора, летящими отсветами фонарей на платформах спящих полустанков. В двухместном купе спального вагона поезда Москва – Рига находился всего один пассажир, который в данный момент лежал одетый на полке и смотрел в потолок, оставив бесполезные попытки уснуть. Сон не шел к нему, мысли бегали по кругу, как белки, перескакивая с одного предмета на другой, а в стуке колес чудилось раз за разом повторяемое издевательской скороговоркой слово "идиот": "идиот-идиот-идиот, идиот-идиот-идиот"...
Длинные светлые волосы разметались по подушке, открытые глаза отражали свет редких фонарей на глухих переездах забытых богом проселочных дорог и огни встречных составов, которые время от времени с грохотом и воем пролетали мимо. "Идиот-идиот-идиот"... Об этом знали даже чугунные колеса спального вагона и теперь спешили поделиться этим пикантным секретом со стальными рельсами на всем протяжении железнодорожного пути от Москвы до Риги. Скоро об этом узнают бетонные шпалы, щебень насыпи, придорожные кусты, поля, перелески, а потом и весь белый свет. До белого света ему не было никакого дела; плохо было то, что он знал об этом сам. Раньше не знал, а теперь догадался – колеса нашептали. Что ж, спасибо. Лучше поздно, чем никогда.
Его левая рука протянулась, нащупала на откидном столике бутылку и поднесла к губам теплое, издающее острый запах алкоголя горлышко. Жидкое пламя пролилось прямо в горло, но проклятые колеса барабанили все так же громко, не меняя ритма, разнося никому не интересный секрет, а маячившее перед его внутренним взором женское лицо оставалось все таким же четким, как будто было нарисовано на потолке светящимися красками. Выражение этого лица было надменным, холодно-насмешливым – именно таким, к какому он привык. Она всегда смотрела на него так, даже когда приходила не наяву, а лишь в его воображении. Он был ей не нужен, он был ею презираем, он был ей отвратителен; она не раз напрямик говорила ему об этом, не стесняясь в выражениях. Так почему в таком случае она не оставляет его в покое? Неужели это такое удовольствие – мучить живого человека? Ведь даже он сам, когда выбивал, вырезал, выжигал, по капле, вместе с кровью и желчью, выдавливал из людей информацию, всегда старался покончить с этим делом поскорее. У каждого есть предел прочности, за которым он либо просто умирает, либо сходит с ума. Неужели она добивается именно этого? Что ж, надо честно признать: она близка к цели. Сука.