— Может, лучше начать с мужа и детей, а потом подумать о друзьях, собаке и уж только после этого — о доме и саде?
Она смотрела на меня серьезным взглядом.
— Понимаю, что ты хочешь сказать. Я прислушаюсь, что подскажет мне сердце, о'кей?
— О'кей.
Она допила шоколад.
— Ты поможешь мне доставить машину в автомастерскую? А вечером сходим в кино? Можно, я останусь сегодня у тебя ночевать, а то у меня вся одежда мокрая?
С того вечера наши отношения изменились. В следующие выходные мы еще раз отправились в поездку; дождь перестал, и Базель красовался под ясным и холодным голубым небом, нарядный, как игрушка. После этого мы проводили выходные дома вплоть до самого Рождества, чаще встречались друг с другом на неделе и вели обычную жизнь обычной супружеской пары. Она познакомилась с моими друзьями и товарищами по работе, а я — с ее, мы сходили в оперу, хотя я больше люблю ходить на концерты, а потом сходили на концерт, хотя она больше любила оперу, мы пересмотрели все африканские фильмы, которые показывали по телевизору или в кинотеатре, мы пекли печенье с корицей, миндальные пирожные с орехами и булочки с мармеладом, мы вместе записались на курсы йоги. Она не хотела, чтобы я представил ее своей матери, — пока не хотела, и еще она пока не хотела съездить со мной к своей сестре. Правда, в качестве знака доброй воли она дала мне ее адрес.
Она оставалась такой же остроумной, как в начале наших отношений, однако не была больше такой же всем довольной и покладистой. Наши отношения вначале развивались словно в закрытом пространстве, за пределы которого Барбара прогнала все заботы. Теперь это пространство оказалось включенным в ее жизнь и всем заботам был открыт туда доступ. Барбара упрекала себя, что не навестила свою мать перед смертью, как не навестила в свое время и отца, когда он умирал. Оба раза ей что-то помешало, оба раза она могла бы это сделать, оба раза у нее не было непреодолимых причин. Когда отец попал в больницу, Барбара была по обмену в Эдинбурге, а отец до этого уже благополучно перенес несколько инфарктов, ну а то, что мать умрет от рака так быстро, прежде чем Барбара успеет вернуться на родину, врачи и не подозревали, а может, просто не сказали ей об этом. Узнал я и о том, что Барбаре было тяжело теперь работать с большими классами в школе, тяжело иметь дело с безразличными к учебе детьми и общаться с измученными коллегами, ведь в Кении она вела занятия в классах с небольшим количеством учеников, и там, в Кении, она получала удовольствие, преподавая немецкий и английский, не то что здесь, в Германии, и холодную, сырую, серую осень она переносит теперь тяжелее, чем раньше, и большинство старых друзей отдалились от нее, а она от них.
Мы многое поведали друг другу. Я рассказал ей о бабушке с дедушкой, о своих родителях, о Веронике и Максе, о пользе справедливости и о возможности вернуться домой. Она сказала, что я должен расспросить свою маму об отце, что мне надо поговорить с Вероникой о проблемах, которые связаны с Максом, а по тем материалам, которые я собрал о пользе справедливости, я должен сделать хорошую статью. Она внимательно слушала меня, когда я рассказывал о неприятностях в издательстве. Она принесла пластырь, когда я порезался, готовя что-то на кухне. Она делала все, что могла, лишь бы оставаться со мной.
Иногда посреди ночи она с криком просыпалась, а иногда будила меня, потому что никак не могла заснуть, хотя от чтения у нее уже слипались глаза. Иногда она плакала по ночам. Я обнимал ее, и, если это был плохой сон, она мне рассказывала то, что смогла запомнить. О других вещах она не желала говорить. И тогда я рассказывал ей всякие истории — истории о тех, кто вернулся домой с войны, истории о битвах и о справедливости, историю о многоречивом Винкельриде в битве под Земпахом, историю о Меннон и Эжене. Обычно она засыпала раньше, чем я успевал досказать историю. Иногда у нее ныла спина или болели руки и ноги, и я делал ей массаж.
Конечно, она говорила и о своем муже. Однако именно того, что мне было интересно узнать о нем, я так и не узнал. Мне было нисколько не интересно, в каком он опасном положении находится сейчас, в какие передряги попадал раньше и как из них выходил. Не хотел я слышать и о том, обязаны ли они оба, заключившие между собой упомянутое соглашение, сохранять надежду, хранить верность и ждать друг друга. Мне хотелось знать, за что она его любила. И любит ли она его сейчас. Она не могла написать ему, что все кончено, потому что некуда было писать. Но что бы она ему написала, если бы все-таки было куда?
Его здесь не было, и все же его присутствие постоянно ощущалось. Как раз потому, что его здесь не было. Каждый раз, когда она умолкала, когда о чем-то задумывалась или грустила, я сразу думал, что она думает о нем. Когда она просматривала газету, словно что-то ища в ней, я думал, что она ищет известие о нем. Когда у нее в квартире раздавался звонок и она подходила к телефону чересчур торопливо, я думал, что она надеется — это он ей звонит.
Несколько раз я ставил ей ультиматум:
— Я так больше не могу, Барбара. Если ты не можешь сделать окончательный выбор и насовсем остаться со мной, то решение придется принять мне.
— Но ведь я выбираю тебя ежедневно и ежечасно, все время оставаясь с тобой.
— Нет, твой выбор будет окончательным только тогда, когда ты примешь решение забыть того, другого.
Она грустно взглянула на меня:
— Что мне делать? Написать прощальное письмо, поставить конверт вот тут, перед зеркалом, и молча вручить ему, когда он вернется? Сколько бы я ни принимала это решение наедине с собой, оно станет явью только тогда, когда я ему об этом скажу.
Иногда, ночуя у нее, я просыпался. Что-то послышалось? Хлопнула дверца машины? Отъехал от дома автомобиль? Позвонили в дверь? Кто-то бросил камешек в окно? Я лежал без сна, прислушивался к ночным шорохам, к бою часов на башне церкви Иисуса. Когда дул западный ветер, я слышал звук проходившего поезда, прислушивался к шороху дождя в листьях каштана под окном и ждал, что он, если это был он, позвонит во второй раз, позовет ее, бросит камешек в окно.
— А он знает, где ты сейчас живешь? — спросил я ее, после того как в первый раз проснулся среди ночи и потом долго лежал, прислушиваясь к шорохам и звукам.
— Да, знает. Когда он собирался в Судан, мама как раз умерла, и я тогда решила, что перееду в ее квартиру.
Теперь мне по крайней мере стало известно, что я не совсем напрасно прислушивался к ночным звукам. Иногда, прежде чем снова уснуть, я говорил себе, что должен узнать расписание самолетов и выяснить, когда во Франкфурт прибывает последний вечерний и первый утренний рейс из Африки, чтобы установить время, не позднее и не раньше которого он может позвонить в дверь. Но я так этого и не сделал.
Он появился среди бела дня. В субботу. Мы как раз вернулись из магазина и доставали продукты из пакетов. Четыре упаковки вина, которые мы купили, торговец обещал доставить сам, и, когда в дверь позвонили, Барбара сказала: «Вот и вино прибыло» — и пошла открывать. Однако я не услышал, чтобы она сказала: «Вино надо отнести в подвал, я покажу куда», не произнесла она и других слов, к примеру: «Поставьте здесь, мы сами отнесем вино в подвал». Она никому ничего не сказала, как делала это обычно, — ни торговцу вином, ни посыльному, доставлявшему бандероли, ни владельцу дома, она молча стояла в дверях и прислушивалась — я так думаю — к его шагам в парадном и на лестнице.