– Я люблю твою наготу, – ответил он, – а это платье более открытое, чем другие. Я все перерыл.
Она взяла стакан, выпила. Ведь могло быть и так, что она вернулась бы одна в свою квартиру, прилегла бы с книгой в руках, поскучала бы немного, как часто скучала до Симона; но здесь был Симон, он смеялся, он был счастлив. Она смеялась вместе с ним, а он требовал, чтобы она непременно поучила его чарльстону, не понимая, что отсылает ее на двадцать лет назад. И она, спотыкаясь на ковре, обучала его чарльстону и, запыхавшись, упала в его объятия. Он прижал Поль к себе, а она смеялась от всей души, начисто забыв Роже, снег и все свои огорчения. Она была молода, она была красива; она выгнала его из комнаты, подкрасила лицо под «вамп», надела это неприличное платье; а он, сгорая от нетерпения, барабанил в дверь. Когда она вышла к нему, он ослепленно прикрыл глаза, потом стал покрывать поцелуями ее обнаженные плечи. Он заставил ее выпить еще стакан коктейля, ее, совсем не умевшую пить. Она была счастлива, сказочно счастлива.
В кабаре за соседним столиком сидели две дамы, чуть постарше Поль, они встречались с ней, даже работали иногда вместе, и теперь приветствовали ее удивленной улыбкой. Когда Симон поднялся, приглашая ее танцевать, она услышала коротенькую фразу: «Сколько же ей будет лет?»
Она тяжело оперлась на руку Симона. Все было безнадежно испорчено. Платье слишком молодо для ее возраста, внешность Симона слишком бросается в глаза, и жизнь ее слишком нелепа. Она попросила Симона отвезти ее домой. Он не стал возражать, и она поняла, что он тоже слышал.
Она поспешно разделась. Симон хвалил оркестр. Она предпочла бы, чтобы Симон ушел. Пока он раздевался, она лежала в темноте. Напрасно она столько выпила: два коктейля да еще шампанское; хороша она будет завтра, лицо непременно осунется. Ее словно оглушила грусть. Симон вошел в спальню, присел на край постели, положил ладонь ей на лоб.
– Не надо, Симон, – сказала она. – Я устала сегодня.
Он ничего не ответил, не пошевелился. На фоне освещенного проема двери в ванную она видела его силуэт; он сидел, понурив голову, должно быть, о чем-то размышляя.
– Поль, – наконец проговорил он, – мне нужно с тобой поговорить.
– Уже поздно. Мне хочется спать. Поговорим завтра.
– Нет, – ответил он. – Я хочу поговорить с тобой сейчас. И потрудись меня выслушать.
От удивления она даже раскрыла глаза. Впервые он говорил с нею таким властным тоном.
– Я тоже слышал слова этих старых мегер, ну тех, которые сидели позади нас. Я не желаю, чтобы это задевало тебя. Это же тебя недостойно, это подло и оскорбительно для меня.
– Прошу тебя, Симон, не устраивай по пустякам драм…
– Никаких драм я не устраиваю, наоборот, я как раз не хочу, чтобы ты устраивала. Конечно, ты все будешь от меня скрывать. Но тебе нечего от меня скрываться. Я, слава богу, не ребенок. Я вполне способен тебя понять, а возможно, и помочь тебе. Я очень, очень счастлив с тобой, ты же сама знаешь. Но этого мало, я хочу, чтобы ты, ты тоже была со мной счастлива. Сейчас ты слишком дорожишь Роже и поэтому несчастлива. А тебе пора понять, что наш с тобой случай – это нечто серьезное и что ты должна мне помочь укрепить нашу связь, а не считать ее только счастливой случайностью! Вот и все.
Говорил он уверенно, однако не без усилия. Поль слушала его с удивлением, даже с надеждой. А она-то считала его несмышленышем – он вовсе не несмышленыш, и он верит, что ей еще не поздно начать все заново. А вдруг ей это удастся?..
– Не совсем же я безмозглый дурак, ты это сама знаешь. Мне двадцать пять лет, до тебя я не жил по-настоящему и, расставшись с тобой, тоже не сумею жить настоящей жизнью. Ты та женщина, а главное – то человеческое существо, которое мне необходимо! Я это знаю. Если хочешь, мы завтра же обвенчаемся.
– Мне тридцать девять лет, – напомнила она.
– Жизнь не дамский дневник, не пережевывание жизненного опыта. Ты на четырнадцать лет старше меня, и я тебя люблю и всегда буду любить. Вот и все. Поэтому-то мне тяжело видеть, как ты опускаешься до уровня этих старых выдр или даже до уровня общественного мнения. Главный вопрос для тебя, для нас обоих – это Роже. А других проблем у нас нет.
– Симон, – проговорила она, – прости, что я, я думала…
– Ты думала, что я вообще не думаю, вот в чем дело. А теперь подвинься.
Он лег рядом с ней, обнял ее, овладел ею. Она уже не ссылалась на усталость, и он принес ей такое наслаждение, которого она с ним до сих пор не знала. Потом он ласково погладил ее влажный от пота лоб, прижал ее голову к своему плечу, хотя обычно спал, сам уткнувшись в ее плечо, ласково подоткнул вокруг нее одеяло.
– Спи, – шепнул он, – я позабочусь обо всем.
В темноте она нежно улыбнулась, прижалась губами к его плечу, и эту ласку он принял с олимпийским спокойствием властелина. Еще долго лежал он без сна, пугаясь и гордясь своей собственной решимостью.
Приближалась Пасха, и Симон целыми днями изучал географические карты в конторе мэтра Флери, прикрыв их для приличия папкой с делами, или раскладывал их у Поль на ковре гостиной. Так он наметил два маршрута по Италии, три по Испании и начал даже склоняться к Греции. Поль молча выслушивала его проекты: в лучшем случае у нее будет десять свободных дней, и она чувствовала такую усталость, что не могла без ужаса подумать о путешествии. Ей хотелось бы пожить где-нибудь в деревенском домике, чтобы один день походил на другой, – словом, как в детстве! Но у нее не хватало духа разочаровывать Симона. Он уже вошел в роль многоопытного туриста, выпрыгивающего из вагона, чтобы помочь ей сойти, ведущего ее под ручку к автомобилю, заказанному за десять дней до их приезда, машина отвезет их в самый роскошный отель города, где их уже ждет номер, весь в цветах; насчет цветов он распорядится по телеграфу. Симон искренне забывал, что не способен вовремя написать письмо и не потерять тут же на платформе билет! Он мечтал, продолжал мечтать, но теперь все его мечты влеклись к Поль, стекались как встревоженные реки в невозмутимо спокойное море. Никогда еще он не чувствовал себя таким безгранично свободным, как в эти последние месяцы, когда каждый день сидел все в той же конторе, все вечера проводил все с той же женщиной, все в той же квартире, порабощенный все теми же желаниями, заботами, все теми же муками. Ибо Поль и сейчас временами ускользала от него, отводила глаза, слишком кротко улыбалась его порывистым признаниям. Продолжала хранить упорное молчание, когда он заговаривал о Роже. Часто ему казалось, будто он ведет бессмысленную, изнурительную и бесполезную борьбу, так как – он чувствовал это – время шло, ничего не принося ему, Симону. Не с воспоминаниями о сопернике ему приходилось бороться, требовалось убить в Поль нечто, что было самим Роже, какой-то упорно не поддающийся уничтожению наболевший корень, и иногда Симон даже спрашивал себя, уж не это ли упорство, не эта ли ее добровольно взятая на себя мука держат его в состоянии влюбленности, а возможно, даже питают его любовь. Но чаще всего он думал: «Поль меня ждет, через час я буду держать ее в своих объятиях», – и тогда ему казалось, что Роже никогда и не было на свете, что Поль любит только его, Симона, что все очень просто и расцвечено счастьем. И как раз этими минутами Поль особенно дорожила, минутами, когда он заставлял принять их близость как некую очевидность, с которой она обязана считаться. Ну что ж, и собственная сдержанность может приесться в конце концов. Но вот когда она оставалась одна, то, что жизнь Роже идет без нее, казалось ей главной ошибкой, и она с ужасом допытывалась у себя, как они могли это допустить. И «они», «мы» всегда означало Роже и она. Симон был «он». Но ведь Роже ничего об этом не знал. Когда жизнь измотает его, он придет к ней попенять на судьбу, попытается, конечно, снова вернуть ее себе. И возможно, это ему удастся. Симон будет окончательно унижен, она по-прежнему будет одинока, будет ждать неопределенных звонков по телефону и мелких, но вполне определенных обид. И она восставала против собственного фатализма, против ощущения, что это неизбежно. В ее жизни лишь одно было неизбежно – Роже.