Метель | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Во как, еще одна, — показал он доктору.

— К черту! — Доктор пнул пирамиду сапогом, она отлетела прочь.

И тут же хлопнул Перхушу по спине:

— Мы с тобой, Козьма, сейчас все исправим! Если б у тебя был моментальный клей, ты б склеил эту лыжу?

— Знамо дело.

— Так вот, мы сейчас намажем ее этой мазью, она чрезвычайно густа и липка, а потом еще обмотаем бинтом. Мазь на морозце-то еще и подзастынет и стянет твою лыжину. На такой лыжине ты и в Долгое доедешь, и домой пять раз воротишься.

Перхуша недоверчиво глядел на склянку с мазью, на которой было написано:

Мазь Вишневского + PROTOGEN 17W

Доктор откупорил крышку, протянул Перхуше:

— Она, видать, еще подзастыть не успела... Макай сюда пальцем да обмазывай лыжину.

Перхуша скинул рукавицы, бережно принял склянку в свои большие руки, но тут же вернул доктору:

— Погодь... тогда под полоз уж подложить чего...

Он проворно вытащил из-под сиденья топор и пошел с дороги в лес, выбрал молодую березку и принялся рубить.

Доктор, поставив склянку на самокат, сунул бинт в карман, достал портсигар и закурил.

«Повалило... — подумал он, щурясь на кружащейся снег. — Слава Богу, мороз не сильный. Совсем не холодно...»

Заслыша стук топора, лошадки под рогожей стали фыркать, бойкий рыже-чалый тоненько заржал. С ним перекликнулись несколько других лошадок.

Не успел доктор докурить своей папиросы, как Перхуша свалил березку, вырубил комель и стал заострять его на стволе березки:

— Вот так...

Закончив дело, часто дыша, Перхуша вернулся к самокату и ловко загнал березовый клин под середину правого полоза. Нос его слегка поднялся. Перхуша разгреб под ним снег:

— Таперича и помажем.

Доктор отдал ему склянку, а сам ловко распечатал упаковку бинта. Перхуша лег на бок рядом с полозом и стал обмазывать треснувшую часть мазью.

— Это ж надо, — бормотал он. — Я на пенек налетал пару раз, ничего не лопнуло, а тут — раз, и как колуном... Вот зараза блядская...

— Ничего, забинтуем, доедем, — успокаивал его доктор, наблюдая.

Едва Перхуша закончил, доктор нетерпеливо оттолкнул его:

— Ну-ка, примись...

Петруша откатился от полоза. Доктор, кряхтя, сел на снег, потом тяжело повалился на бок, приладился и стал ловко бинтовать.

— Ты вот что, Козьма, стяни-ка трещину! — пыхтя, выдавил он.

Перхуша схватился за носок, сжимая трещину.

— Прекрасно... прекрасно... — бормотал доктор, бинтуя.

— Концы-то наверху надобно завязать, внизу срежет, — посоветовал Перхуша.

— Не учи ученого... — сопел доктор.

Он крепко и ровно обмотал полоз, завязал концы вповерх, ловко заправил их под бинт.

— Во оно как! — улыбнулся Перхуша.

— А как еще? — победоносно прорычал доктор, сел, тяжко дыша, стукнул кулаком по фанерному боку самоката. — Поехали!

Лошади внутри зафыркали и захрапели.

Перхуша вышиб клин из-под полоза, кинул топор в изножье, снял шапку, отер вспотевший лоб и глянул на припорошенный снегом самокат так, словно увидал его впервые:

— А может, воротимся, барин?

— Ни-ни-ни! — Доктор обиженно-угрожающе замотал головой, поднимаясь и отряхиваясь. — И думать не смей. Жизнь честных тружеников в опасности! Это, братец, государственное дело. Не имеем права мы с тобой назад повернуть. Не порусски это. И не по-христиански.

— Да это понятно... — Перхуша нахлобучил шапку. — С Христом. А как без него?

— Никак, братец. Поехали! — Доктор хлопнул его по плечу.

Перхуша рассмеялся, вздохнул, махнул рукой:

— Воля ваша!

Откинул запорошенную полость, влез на сиденье. Доктор, пристегнув сзади самолично свой саквояж, уселся рядом с Перхушей, запахнулся с выражением удовлетворения на лице и чувства важной, успешно проделанной работы.

— Как вы тутось? — Перхуша заглянул под рогожу.

В ответ послышалось дружное ржание застоявшихся лошадок.

— Ну и слава Христу. Н-но!

Лошадки заскребли копытами по протягу, самокат задрожал и тронулся. Перхуша выровнял его, направляя на путь. Глянув на лежащую впереди дорогу, оба седока сразу заметили, что за время возни с лыжей снег совершенно занес след от обоза, проехавшего по ней ранее, и дорога лежала впереди белая и чистая.

— Во как снегу-то подвалило — гусём не утопчешь! — причмокнул Перхуша, поддергивая вожжи. — Пошли, пошли ходчей!

Но лошадей, скучавших все это время под своей рогожкой, не надо было погонять: они взяли бодро и побежали по мерзлому протягу, звучно выбивая дробь своими маленькими, коваными копытцами. Самокат резво пошел по свежему снегу.

— Нам бы лог проскочить, а там, вповерх, дорога хорошая до самой мельницы! — крикнул Перхуша, жмурясь от снежного ветра.

— Проскочим! — приободрил его доктор, пряча лицо в воротник и малахай и оставляя наружи лишь свой крупный нос, успевший слегка посинеть.

Ветер нес хлопья, крутил их впереди, стелил поземкой по дороге. Лес кругом был редковат, с заметными следами порубки.

Доктор увидел старый, сухой, видимо, много лет назад расколотый молнией дуб и почему-то вспомнил про время, достал часы, глянул: «Шестой час уж. Провозились как... Ну да ничего... По такому снегу быстро, конечно, не доедем, но уж за пару часов-то доползем. Надо же, угораздило налететь на эту странную пирамиду. Зачем она? Наверно, просто как украшение ставится на стол. Явно это не деталь какой-то машины или устройства. Обоз вез много таких пирамид, был гружен ими, а одна выскользнула, попала под самокат...»

Он вспомнил хрустального носорога в доме у Надин, носорога, стоящего у нее на этажерке с нотами, с теми нотами, которые она брала своими маленькими пальцами, ставила на пюпитр рояля и играла, перелистывая быстрым, порывистым движением, таким движением, которое сразу передает всю ее порывистую, ненадежную, как мартовский ледок, натуру. И этот сверкающий носорог с острым хрустальным рогом и тонким, завитым, как у свиньи, хвостиком всегда смотрел на Платона Ильича немного насмешливо, как бы дразняще: помни, ты не один ступаешь на этот хрупкий ледок...

«Надин уже в Берлине, — подумал он. — Там, как всегда, зимой нет снега, наверно, дождливо и промозгло, а у них на Ванзее и озеро зимою никогда не замерзает, всю зиму плавают утки и лебеди... Хороший дом у них, с этим каменным рыцарем, с вековыми липами и платаном... Как глупо мы расстались, я даже и не пообещал ей написать... Вернусь — непременно напишу ей, сразу напишу, хватит играть в униженного и оскорбленного... Я не униженный и не оскорбленный... а она чудесная, она очень хорошая, даже когда ведет себя как последняя дрянь...»