В тот год я как раз переживала бурный роман с выбившим мне зуб курдом, а Дина прилетела в Москву, потому как умер ее отец и она должна была хоронить его (все прочие родственники прозябали в почти неправдоподобной нищете и не могли собрать денег на сколько-нибудь приличный гроб).
Она, разумеется, навестила мою маму и, мелко стуча по тарелке ножом и вилкой, с набитым ртом рассказывала про свою жизнь в Гондурасе. По ее словам, там было просто неправдоподобно прекрасно, в этой парадической деревне на берегу моря, где старый адмирал слушал по вечерам Шопена и комарино звенел гончарный круг, ставший ареной бесплотных потуг превратить ремесло в искусство. Дина рассказывала о том, что вдовство ее совсем не тяготит, так как на соседней улице, в доме, полном лоснящихся от жира старух, хриплых женщин, рыбаков и ревущих младенцев, обосновался ее любовник, ветеринар Хорхе Луис.
Оказалось, что все эти годы после нелепой, как все, что он делал, смерти мужа, Дина вела жизнь чуть ли не свободного художника — каждый вечер, расправившись с очередной порцией «русских горшков», она шла на курсы живописи для домохозяек, где домохозяйки писали натюрморты и пейзажи с фотографий или картинок из National geographic.
Вспомнив Дину и обстоятельства своего крещения, я подумала о том, как причудлива и многообразна иератическая мозаика бытия, в которой, как в паутине, все тесно взаимосвязано и все имеет право на существование. То, о чем рассказывала Дина, вызывало у моей мамы лишь презрительное непонимание, хотя, в сущности, было жизнью, одним из ее бесконечных коллажей под неусыпным оком Господа, сотворившего детей своих в немощи и неверии, дабы через немощь и неверие, страдание и смердящие язвы возвысить собственное непререкаемое величие и неотвратимость истины.
Хорхе Луис, приходивший к Дине на энчиладу и наполнявший запахом конского пота ее постель, курящий в душной темноте сигариллы, когда Дина склоняла мокрую голову к его пронзительно воняющей подмышке и они вместе слушали глухие удары ночных бабочек об алюминиевые жалюзи, — все это было жизнью. И Динин сын, сладко трепетавший в маскулинном, хемингуэевском присутствии адмирала, ударял по клавишам рояля и пробуждал из вечно немой тьмы священные звуки страсти, боли и отчаяния, которые, как преображение Савла на пути в Дамаск, озаряли просветлением душу каждого человека и на которые каждая душа откликалась тихим рыданием, — это было жизнью. Играть на рояле или заглядывать в жопу прихворнувшей лошади по святому праву всякого дипломированного ветеринара, спать с Даудом или Львом — какое значение все это могло иметь, если Господь был везде, где люди тянули к нему из темноты свои руки, обагренные мерзостью, моля о прощении и помощи?
Наконец пришел торжественный день выписки. Сергей Александрович накануне признался мне в любви, я оставила ему свой телефон (кое-что между нами уже случилось: во время его ночного дежурства мы выпили бутылку коньяка в «комнате отдыха», Сергей Александрович долго просил меня взять его член в рот, но мне было лень, и я согласилась взять только в руку) и, собирая вещи, мрачно размышляла о том, почему именно ко мне мужчины считают возможным подойти и сказать непристойность, шлепнуть по заднице и даже в роддоме не оставляют меня в покое. Что было во мне не так? Почему уроды всех мастей клевали на удочку, которую я даже не забрасывала, и преследовали меня по всему миру? Когда я спросила об этом Любу, встречавшую меня вместе с фальшиво восторженным, небритым Львом, она ответила: «Потому что ты красивая, веселая баба, а не селедка, которая всю жизнь кашеварит и подтирает сопливые носы!» Лев бросил на нее негодующий взгляд, очевидно, он надеялся, что с появлением ребенка я ограничу свою жизнь именно этими двумя действиями.
Дома нас ожидала нефункциональная люлька в кружевах и плакат, нарисованный явно в пьяном бреду и гласящий: «SWEETY, ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ ДОМОЙ ВМЕСТЕ С МОЕЙ ЛЮБИМОЙ БУДУЩЕЙ КРЕСТНИЦЕЙ!»
— Кстати, как мы назовем девочку? — пять раз спросил Лев, пока Люба сюсюкала с ребенком и совала ему в рот бутылочку с молочной смесью, а я бегала по всей квартире с бутылкой пива, надеясь разыскать в бардаке свой халат.
— Лейла? — предложила Люба. — Будет счастливая.
— Или Зулейха? — хихикнула я. — Будет сумасшедшая.
— Может быть, Анастасия? — Лев сделал вид, что не слышал моих и Любиных слов.
— С какой стати Анастасия? — враждебно спросила я. Лев начал раздражать меня своей водевильной ролью счастливого отца — ему не хватало только схватить зонтик-трость и начать весело приплясывать.
— Ну, мою матушку зовут Анастасия…
— А мне насрать на твою матушку, — отрезала я. — Верка. Вот как я ее назову.
— Мне нужно в архив, — сказал Лев и двинулся к двери.
— Пока! — крикнула Люба ему вслед. — Как можно быть таким мудилой, как твой папаня? — спросила она Верку, когда дверь за ним закрылась.
Вечером мы уложили ребенка спать, а сами засели на кухне с пивом. Люба делилась со мной последними новостями. Оказалось, Лев к ней приставал, но она ему не дала, потому что познакомилась с мужчиной своей мечты, который пригласил ее работать на секс-линию.
— Неплохо, — сказала Люба. — Пятьсот долларов за то, чтобы нести похабщину.
— А что нужно говорить? — заволновалась я. Дауд часто говорил, что мой голос его возбуждает, и я мысленно предположила, что тоже могу устроиться на секс-линию, хотя, конечно, глупо было ориентироваться на эмоциональный склад Дауда, которого возбуждал и гвоздь, забиваемый в стену.
— Нужно прислать им свое резюме на кассете, — объяснила Люба. — Наговори какой-нибудь параши минут на десять, а я отнесу ее Пашке, — так звали нового друга Любы, — и он скажет, подходишь ты или нет.
— А ты так делала? — спросила я.
— Ну конечно! Я говорила целый час, что я — монашка, и меня соблазняет рогатый любовник с членом из синего льда, и я с ним трахаюсь, а потом он засовывает мне в пизду свои рога и я кончаю. Потом приходит садовник-импотент и ебет меня лопатой…
— Трезвая? — перебила ее я.
— Конечно нет, — даже обиделась Люба. — Нужно быть просто сволочью, чтобы нести такое на трезвую голову.
Мы выпили еще по три бутылки пива, и я почувствовала себя готовой к тому, чтобы вербально реализовать фантазии миллионов развратных мужчин. Люба вставила в магнитофон чистую кассету, я откашлялась и заговорила.
— Идет война. — Эта фраза немного испугала меня своей спонтанной немотивированностью, но я понимала, что молчать уже нельзя. — В госпиталь, где я работаю, каждый день привозят сотни раненых солдат. — Люба в истерике сползла на пол, зажимая себе рот ладонью. — Я должна промывать их раны и накладывать повязки, и все они смотрят на меня как голодные вампиры, в их жадных взглядах я читаю желание, но обычно я всегда отказываю, ведь на всех все равно не хватит. Но когда я увидела его — Джекоба, — я понимала, что несу что-то неудобоваримое, но уже не могла остановиться, — я почувствовала, как твердеют мои соски и любовные соки сочатся из моей розы.