— Ну что, — нервно сказала я, — сильно разжирела?
— Нет, — ответил он. — Отлично выглядишь. И шорты… в твоем стиле.
Я засмеялась. Дауд похлопал по кровати рядом с собой. Я села.
— У тебя ребенок? — спросил он.
Я кивнула.
— Мальчик?
— Нет, — сказала я, опасаясь, что сейчас он спросит: «А кто?»
— Ну и хорошо, — рассудил Дауд. — Будет такая же красивая, как ты.
— Пусть будет красивее, — выразила я свое пожелание.
После этого напряженного разговора мы выпили полбутылки виски, перебрасываясь ничего не значащими фразами, и Дауд наконец осмелился положить руку мне на колено.
— Скучала?
— Ага.
— По мне? — уточнил он.
— По твоему хую, — ответила я.
— Да, — с гордостью сказал Дауд. — Такого ни у кого нет. Может, разденешься? — предложил он после паузы.
Хихикая, как десятиклассница, я разделась.
— А ты не изменилась, — сказал Дауд.
— А люди не меняются. — Я легла на живот и закрыла глаза.
Это было как детский сон, как восстание из могилы, как теплая грусть от утраты, которая уже не причиняет боль. Мы провалялись в постели до обеда, и наши движения, поцелуи, объятия, стоны напоминали не любовное исступление, а, скорее, слаженную механическую работу двух приноровившихся друг к другу мастеров. Обнимая Дауда всем своим исстрадавшимся телом, я не чувствовала злости — обида, терзавшая меня, испарялась, как земная красота, и в тот момент я поняла, как несчастны люди, когда души их шарахаются друг от друга во сне и блуждают в мокрой темноте, подобно неприкаянным призракам. Мы были похожи на бывалых, поживших рыб, закалившихся в боях непримиримого разврата, но сердца наши сохранили наивную надежду, и мы рыскали в глубине, среди атоллов, в поисках тонкой, как струна, удочки — веры, счастья и покоя.
— Неужели все так и закончится? — спросил Дауд, брезгливо стягивая презерватив двумя пальцами. — Неужели ничего не будет? Я вернусь домой, каждый вечер буду засыпать перед теликом, снимать шлюх по пятницам, а ты останешься здесь и будешь…
— А я буду кипятить соски, кормить ребенка, одновременно читая книгу, напиваться в конце недели, делать работу, которая мне отвратительна, шататься по дворам с коляской и умру одинокой сумасшедшей старухой, которая, как бродячая собака, хватала все, но ничего не принесло ей счастья.
— Давай попробуем еще раз, — возбужденно заговорил Дауд (эту короткую речь он, несомненно, заготовил, взяв за образец голливудские фильмы для женщин с уровнем интеллекта Памелы Андерсон). — Почему нет? Что нас держит? Возвращайся ко мне, бери ребенка, и все будет по-старому…
Я взяла (пока только) сигарету и представила себе, что вернусь домой, начну вяло собирать вещи, сбивчиво, не ощущая собственной правоты, объясню папе, почему опять уезжаю в Дейру, Люба проводит меня в аэропорт, а Дауд встретит, и с ребенком на руках я снова войду в этот ужасный дом, где даже январский сквозняк пахнет растлением, где я падала, пьяная, ударяясь о косяки, килограммами нюхала кокаин и по ночам так исступленно сосала член Дауда, что наутро у меня распухали губы. И там, в мглистой, беззвездной ночи, в жаре будет расти моя дочь, так и не научившись читать по-русски, среди таких людей, как Гасан и Роберт, и мы, наверное, наймем няню-индианку, потому как я буду нужна Дауду не для семейной благодати, а во имя неудержимого похабства, ибо скучает он не по мне, а по всем тем мерзостям, которым мы предавались вместе.
Я подумала о том, есть ли у меня право обрекать своего ребенка на жизнь в чужой, чудовищной стране и надеяться, что ее полюбит Дауд, когда родной отец от нее отказался? Имею ли я право променять ее не тронутую людской тщетой душу на растленного Дауда или кого угодно еще, чтобы запираться от нее по ночам и трахаться, кусая угол подушки, чтобы по утрам она наталкивалась в ванной на волосатого подонка, не унявшего стояк, чтобы всю жизнь она ненавидела его за равнодушие, а меня за бессловесное бабье рабство перед ним? И каждый день она будет забитым свидетелем скандалов, похмельной матерной ругани и страшных, как кости, бросаемых оскорблений, она будет бояться и не доверять мне, и никакие гребаные шмотки, золотые сережки и джипы не помогут мне вернуть ее любовь. Да это скорее всего и не будет волновать меня, потому что целыми днями я буду мрачно размышлять о том, что сейчас делает Дауд, какую прошмандовку он ебет в отеле Marina, и, как Азиза, я буду названивать его друзьям, терпеть насмешки и умолять честно сказать, были с ними бляди или нет?
Не приведи Господь, я еще буду на первых порах невероятно горда собой и своей сомнительной властью над сердцем Дауда, а со временем, неумолимо увеличивая количество порций алкоголя в день, я и вовсе забуду о том, что с Даудом меня в свое время соединило не влечение сердца, а половой инстинкт, и вместе нас удерживала не любовь, а общие пороки, которым мы предавались, изнуряя друг друга. Мне и в голову не придет, что мы никогда не любили друг друга, а просто еблись, пьянствовали и жрали наркотики и держались вместе только потому, что пропасти растления в наших душах были приблизительно одной глубины (что, кстати сказать, встречается не так уж часто). И когда мне исполнится лет пятьдесят, мои бедра расползутся, груди отвиснут, а время, как дотошный топограф, нанесет на карту моего лица каждую мерзость, которой я когда-либо занималась, я узнаю от какой-нибудь сволочи, что Дауд содержит двадцатилетнюю хохлушку, и тогда, видит Бог, я наконец пойму, что просрала в своей жизни все и променяла любовь собственного ребенка на похабного Дауда, нуждавшегося не в душе моей, а в дырках на теле. Я с успехом повторю путь своей собственной мамы, и моя дочь вырастет такой же сранью, как я, не видя вокруг себя ничего, кроме разгоряченных алкоголем самцов, как мне, ей будет доступно только отупляющее удовольствие пьянки и потной, впопыхах незастеленной койки, и, как Маргарита, она будет метаться по свету, нигде не находя пристанища, и бесцельно гадить людям.
— Нет, Дауд, — сказала я. — Не стоит.
В четверг позвонил Лев и пригласил на свой день рождения в редакцию «Дня грядущего». Он собирался организовать ласковый междусобойчик, в ходе которого приглашенные должны были пить водку под патриотические тосты, с жадностью закусывать непотрошеной селедкой с газеты и говорить о том, как они ненавидят все эти помпезные столы с салатами и черной икрой в утиных яйцах.
Я начала подлизываться к Любе — после моего внезапного бегства к Дауду она была не в настроении, потому как провела день в циклической смене подгузников и мытья сраной жопы, а когда я наконец вернулась, в бешенстве сказала, что у нее не нашлось времени умыться. Я, правда, честно рассказала ей все, что со мной произошло, и, обдумав мои слова, Люба спросила:
— А ты не боишься превратиться в спятившую клушу?
— Нет, — с уверенностью ответила я. — Ребенку нужна любовь, а не клуша. Знаешь, я видела много клуш, но вот с любовью у них было туговато.