Дьявол победил | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Это ударные группировки, они будут сражаться в империи Карла Пятого. Сегодня авиарейд в испанскую часть, завтра – в германо-римскую.

Правда, от этого мне понятнее ничего не стало. Если они вознамерились низложить давно почившего Габсбурга, то явно перестарались с численностью войска. Учитывая военные способности позднего Средневековья, вполне можно было бы обойтись несколькими бомбардировщиками, не прибегая к наземным операциям. Но за дотошность в обеспечении приоритета их можно приставлять к награде. Кстати, два прибывших с опозданием генерала, сейчас отдававших мне честь, выглядели немного хуже (оба обливались кровью, обожженный приобрел сходство с осклизлой шляпкой сморчка, а его товарищ – с его червивой ножкой; вдобавок, от его правой руки осталась голая кость, кровь на которой уже начала подсыхать), но их манера держаться ни на йоту не изменилась. С зажатым ладонью ртом я попытался проскользнуть мимо них как можно быстрее, но, свернув за угол, чуть не споткнулся о груду костей под ногами – четвертый член военной верхушки тоже был здесь. Ума не приложу, как такому скоплению останков удается перемещаться в пространстве? Даже если его перетаскивают – половину легко растерять по пути. Его голова и руки, вернее, то, что от них осталось, чуть заметно подрагивали, как видно, он очень хотел приподнять их, но ему это было не по силам.

– Не наступи на Императора! – зычным криком предостерег меня псориазник.

– Теперь я могу идти к себе? – с надеждой в голосе осведомился я у него.

– Конечно, можешь, скажу больше – тебя там ждет твоя основная работа на сегодняшний день.

От упоминания о работе у меня сжались кулаки, но я притворился невозмутимым и не потерял хладнокровия даже когда он привел меня в мой кабинет и разложил на столе бумаги; его пояснений я вообще не слушал и испустил вздох облегчения, как только он удалился. На дальнем углу стола скромно приютилось блюдце с куском холодной говядины и полуторалитровая бутылка воды. Вот так паек! Как это по-генеральски. Нет, мне положительно нечего было здесь делать; я никогда не был в зоне боевых действий, но и в штабе я тоже не заседал.

После часа, проведенного в бесплодном перекладывании бумаг и кружения по комнате, я приблизился к окну и стал пялиться в него; непонимание, что здесь от меня хотят и для чего тут держат, словно зека, все возрастало, забирая спокойствие и способность соображать. Вдруг я увидел в окно троих моих генералов, шествующих внизу по прямой и медленно удалявшихся. Интересно… Куда это они согнулись? Каков бы ни был ответ, я посчитал это великолепной возможностью выйти проветриться, а если подфартит сугубо, то и бежать. После не очень долгих блужданий по мрачноватым коридорам я нашел-таки выход на лестницу, быстро спустился по ней на первый этаж и вышел на улицу, благо дверь наружу была не заперта, в пробуждающемся оптимистичном настроении. Мое воодушевление первым маленьким успехом оказалось преждевременным: невдалеке от выхода стояла пушка, хоботом обращенная к дверям. То была тяжелая гаубица стопятидесятого, если не ошибаюсь, калибра. Метрах в пятидесяти от нее торчало аналогичное орудие, за ним – еще и еще; между ними расхаживало несколько военных с автоматами и гранатометами. Уж никак эти ребята караулят своего любимого Генералиссимуса, мало ли, ему прискучи тактико-стратегическая рутина. Это было нисколько не весело; в окончательном осознании, что отсюда не уйти, я погрустнел и нарочито медленно с удрученным видом сошел со ступенек. Я заметил, что артиллерист покинул свое место за щитовым прикрытием и встал рядом с железным монстром, облокотившись о колесо. Выглядел он очень молодо, значительно моложе меня. Я плохо умею определять возраст по лицам, тем более, таким невыразительным, но, по-моему, этому хлопцу не натикало и восемнадцати. Однако на всем его обличье лежала тень преждевременной старости, опередившей зрелость, особенно ярко об этом свидетельствовали не знающий расслабления насупленный лоб и поджатые губы. Не сразу я вспомнил, что передо мной – суицидник, герой некролога, тот, кого отлучили от соборности живых. И он – русский, уж это угадать не составило труда. Мне захотелось перекинуться парой слов с этим пережившим свой возраст ребенком. Я подошел к нему поближе, и он в мгновение ока вытянулся в струнку и приложил руку к макушке, хотя матово-серые глаза были исполнены непробиваемого безразличия.

– Эй, стрелок, – обратился я к нему с напускной развязностью, давшейся мне нелегко, – тебя как в нашу славную армию занесло, расскажи-ка. Это приказ, – прибавил я для солидности.

Ему давно уже не было дело ни до приказов, ни до чего-либо еще на свете, но автоматизм, выработанный чувством иерархии, отверз ему уста, и он начал свой рассказ.

– Моя история – сама банальность. Я встречался с девушкой тремя годами старше меня…

– Ладно, вольно, – как бы между делом одернул я его, почувствовав, что ему не бог весть как приятно держать руку на голове.

– …и все вроде бы шло у нас благополучно, ничто катастрофического исхода не предвещало. Ну знаете, оно всегда так бывает, когда такой исход предначертан. В шестнадцать лет я уже задумывался о браке и содержании семьи – вот до чего эволюционировали мои чувства. Это глупость и баловство, но я всегда жил сердцем, доводы рассудка до меня не доходили. Для меня вся вселенная ограничивалась моим сердцем, а сердце не искало ничего, кроме любви и душевной гармонии, все другое для него просто не существовало и не ценилось. Безусловно, я знал, что материальный мир с его материальными потребностями – это тоже сила, с которой нужно считаться, но в девяти случаях из десяти этот мир оказывался оттесненным на периферию моего внимания. Можно все спихнуть на «зеленость» и неопытность, но даже щас (вернее, щас – особенно) я глубоко проникнут уверенностью, что время ничему бы меня не научило. Я нуждался в женской любви, в тепле и ласке женщины, как грудной младенец – в материнском молоке. И я знал, что такая зависимость от женщины не изживается с возрастом, она только обостряется. Иногда мне самому бывало стыдно за отсутствие у меня более «мужских», более грубых и приземленных привязанностей, чего-то такого, что поможет прочнее стоять на ногах, ставить перед собой еще не одну и не две цели, кроме счастья в любви, а также сообщит объекту любви взаимозаменяемость. Но меня ничего больше не интересовало, моя любовь к той девушке приравнивалась мною к состоянию райского блаженства, больше которого ничего желать нельзя, ибо выше просто ничего нет, это и есть то состояние абсолютного счастья, к которому ведут все его поиски. Во всем остальном я видел в лучшем случае временные, вспомогательные средства, в худшем же – обычные помехи. Подобное миросозерцание опасно: любовь становится похожа на кислородную маску оперируемого, и ее внезапное отнятие грозит смертью от болевого шока. Но я об этом не думал; я растворился в любимом человеке и уверовал в его божественную сущность. Я не сомневался, что так будет всегда, поэтому долго не замечал роковых перемен; не замечал до тех самых пор, пока они не вошли в финальную фазу и не отняли у меня мою любовь, оставив меня одного. Девушка, в которой я души не чаял, как оказалось, имела практическую жилку и отдала предпочтение человеку, уже изрядно поднаторевшему в практических вопросах, что было неудивительно в его годы, почти вдвое превышавшие мои. У меня никто не испрашивал одобрение на это, меня просто поставили перед совершившимся фактом. У меня до сих пор звенят в ушах слова любимой, сказанные мне на прощание… С какой же легкостью, с какой удивительной простотой и прямотой она заверяла меня, что я непременно найду свою половину и буду с ней счастлив, что она искренне, от всей души желает мне это, что я очень хороший, очень приятный человек, просто – не ее. Она была счастлива и сулила мне стать таким же счастливым, в эти минуты для нее все было прекрасно, все упорядоченно и благоустроенно, все цвело и пахло, и она с неподдельной доброжелательностью счастливицы хотела мне того же. Того же, но только не с ней – понимаете? Да она бы весь мир осчастливила и разукрасила от осознания, что нашла свою любовь и радость отдаваться ей! Как же мне тогда хотелось, чтобы вместо всех этих теплых слов и наилучших пожеланий, она провозгласила мне: «Ты – худший человек, из всех, кого я когда-либо встречала; характер, ужаснее твоего, не отыскать ни у одного исторического антигероя; мне тяжко с тобой, ты – мое наказание за все содеянные и несодеянные грехи и жизнь с тобой – их мучительное искупление. Но ты – мой, ты у меня один, и я ни на кого не променяю тебя, я навсегда останусь с тобой, потому что люблю тебя одного, люблю, несмотря ни на что!» О такой любви я мечтал и запечатлел эту мечту кровью; меня воротило от мысли, что я полюблю кого-то еще, и я не позволил себе этого сделать, я обрубил все корни самой вероятности наступления такого события. За мою короткую жизнь я любил всего один раз и второго раза не желаю; если бы мне суждено было прожить еще тысячу жизней, я бы с каждой из них поступил так же, как и с первой, потому как никого больше не полюблю так, как свою навеки единственную. Вы в своем выступлении говорили по большей части о мести за причиненные нам страдания; но в этом смысле вы не правы: мало кто из нас хотел бы расквитаться за какие-то старые обиды, а я на свою любимую и вовсе ни малейшего зла не держу, напротив, я не переживу, если у нее хоть волос с головы упадет. Нам эта война нужна еще меньше, чем им, нашим нареченным врагам. Для некоторых из нас весь ужас в том и заключается, что мы должны пойти войной на тех, кого любили и любим… Я еще хотел заметить, тоже на эту тему… Ведь мы с Вами соотечественники (были, по крайней мере) и Вам не составит труда понять, о чем я говорю. Мы, чья молодость, заря нашей жизни, пришлась на время заката нашей Родины, мы так и не узнали, в чем ценность дарованной нам жизни, ибо перед нами она предстала во всей ее отталкивающей наготе. Это все равно, что в пубертатный период насмотреться на обнаженные и обезображенные трупы представителей противоположного пола. Нам нечего и некого было почитать – все святые были деканонизированы, нам и в голову не приходило, что в мире возможно существование чего-то непоругаемого. Нам дали свободу, которая нас и раздавила. Вся эта грызня между добром и злом для нас давно уже – старая, несмешная шутка. Раздиравшие нас, с одной стороны, уныние, с другой – низменные, мелкие страсти не делали человека ни добрее, ни злее. А тем немногим из нас, кто пытался забыться верой в личные идеалы, суждено было погибнуть, и они погибли…