Южный ветер | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Епископ погрузился в размышления. В голову ему приходили разнообразные возражения на эту довольно причудливую аргументацию. Однако он ничего не сказал. Он от природы был скуп на слова — куда интереснее слушать других, чем говорить самому! А в эту пору его жизни он был восприимчив более обычного и более склонен к размышлениям.

Счастье — честное, не нуждающееся в оправданиях счастье — как его обрести? Никак иначе, привычно полагал он, но лишь через двойственное посредничество христианства и цивилизации. Он уверовал в них ещё с университетских времён. Но за прошедшие годы что-то неуловимо менялось в его взглядах. Что-то сдвигалось внутри, накапливались знания, обогащая его свежими воззрениями. Прежняя уверенность в правоте своих мыслей покинула епископа. Здание его разума утратило былую устойчивость, казалось, будто элементы, которых его образовывали, плавают в каком-то растворе, готовые в любую минуту вступить в новые сочетания. Китай показал ему, что люди могут быть счастливы и беспорочны, не только не обладая первой из двух благодетельных составных частей, но даже презрительно отвергая её. Потом пришёл черёд Африки, обитатели которой ещё сильнее пошатнули его представления, ибо относились с издёвкой и к Христианству, и к цивилизации и при всём том оставались такими славными, здоровыми животными! Человек душевно честный, он не мешал ни логике своей, ни прирождённой проницательности свободно распоряжаться воспоминаниями о первых переживаниях, испытанных им среди лондонской бедноты. Теперь эти переживания наполнились новым смыслом. Те важные верования, которые он проповедовал в ту пору, — такой ли уж истинной панацеей от всех горестей рода людского были они? Его не покидали мысли об измождённых телах и изголодавшихся душах, о белых лицах этих людей — и какая грязь, какая мерзость запустения! Так это и есть христианство с цивилизацией?

Граф, мысли которого текли по иному пути, разразился речью, похожей на песнь Дельфийского оракула {59}, подавшегося в рапсоды {60}:

— О, глупость людская! Ум народа нашего притупился, обычаи его и привычки стали достойны скотов, климат с ландшафтом — и те уничтожены. Живой гений греков скован варварской, свинцово-серой религией, плодородные равнины Малой Азии и Испании обратились в пустыни! Мы, наконец, начинаем понимать, в какую беду мы попали, мы знаем, кто виноват, мы на пути к выздоровлению. Под мягкой оболочкой творческого воображения у homo mediterranius [16] скрыто ядро твёрдого разума. Мы добрались до этого ядра. Твёрдость северянина поверхностна, его сердцевина, его внутреннее существо вечно содрогается, пребывая в состоянии неустойчивой безответственности. И всё же разумные люди существуют повсюду: люди, не желающие расходовать свои способности в унизительных усилиях, направленных на то, чтобы ограбить ближнего, люди, уставшие от раздоров и давки. Что бы вы, сэр, могли назвать главным явлением современности? В чём состоит основная особенность современной жизни? В банкротстве, в обнаружившей себя бессмысленности всего того, что именуется Западной цивилизацией. Мне кажется, люди проникаются пониманием как низменности меркантильных и милитаристских идеалов, так и величия идеалов древности. Они ещё соединятся, избранные всех наций, в благословенных богами землях, лежащих по берегам Внутреннего моря, и заживут здесь в безмятежном покое. А тем, кто явится к ним, проповедуя неблагопристойные принципы жизненного устройства, они ответят: «К чему клонятся ваши нелепые и дикие речи насчёт усердия и прилежания? И кто вы такие, чтобы указывать нам, чему посвящать наши дни? Прочь! Ступайте в свои гиперборейские норы, чтобы там трепетать и бороться. Топчитесь в туманных, измокших под дождями полях, выкалывая друг другу допотопными штыками глаза. Или на ваших нелепых судах носитесь взад-вперёд по морским просторам, опустошая карманы тех, кто вас по всем статьям превосходит. Таков данный вам способ самовыражения. Нам он не подходит.» И первыми встанут на этот путь народы Средиземноморья. Они более прочих настрадались от тупоумия королей, священников, солдат и политиканов. Они-то и положат конец неврастеническому шатанию и приобретательству. Собрав воедино все свои силы, они вернут себе утраченное достоинство. Индивидуализм древних вновь утвердится в правах. Человек опять станет личностью…

Так он пророчествовал ещё какое-то время, а епископ в одобрительном молчании слушал его, хотя ему и захотелось в какой-то момент вставить словечко насчёт Марафона и Фермопил {61}. У него тоже имелось что сказать о пороках северного индустриализма — о том, как он иссушает тело и сковывает разум.

«Какой очаровательный мечтатель!» — думал епископ.

Именно в эти дни граф был более чем не прочь сойти за мечтателя.

На самом-то деле он был господином донельзя практичным.

ГЛАВА XI

— Санидин? — довольно вяло поинтересовался Денис, поднимая с земли камень.

Ответ Мартена его почти не интересовал. Всего несколько дней назад он думал, что неплохо бы стать геологом, — Мартен сумел увлечь его своей наукой. Но и этот приступ прошёл.

Как быстро улетучился его интерес к геологии! Как быстро в последнее время улетучивается любое его увлечение.

С Денисом творилось неладное. Сегодня рано утром он, впервые за долгое время, вновь попытался писать стихи. Четыре слова — вот всё, чем одарило его вдохновение.


Или лозой увитая Тосканья…


Симпатичный зачин, в манере раннего Китса. Строка приятно гляделась на белом листе бумаги. «Или лозой увитая Тосканья.» Этой фразой он был доволен. Но где, спрашивается, остаток строфы?

С какой лёгкостью год-другой назад он сочинял не одну строфу, а целое стихотворение. Как легко всё давалось ему в ту пору. Стать поэтом: то была веха, постоянно маячившая на его горизонтах. Из-под пера Дениса уже вышло множество живых лирических стихотворений, не говоря уж о трёх не предназначенных для сцены пьесах. У друзей по университету он пользовался необычайным успехом, все любили его, он мог говорить и делать всё, что придёт ему в голову. Разве он не был идолом кружка избранных, преклонявшихся не только друг перед другом, но и перед сатанизмом Бодлера, жреческими непристойностями Бердслея {62}, заплесневелыми мудрецами Персии и новейшими рифмоплётами Америки? {63} Весёлая безответственность переполняла его. С того дня, когда он, вернувшись к себе после какой-то занудливой лекции, объявил друзьям, что потерял зонт, но сохранил, благодарение Богу, честь, все в один голос предрекали ему блестящее будущее. О нём же — по иным, но не менее убедительным причинам — постоянно твердила Денису слепо обожавшая его и склонная к заблуждениям мать.

Он разочаровал их всех. Бойкие остроты стали даваться ему всё реже и реже, всё реже слетали с губ мертворождённые афоризмы. Он утратил весёлость, стал безрадостным, раздражительным, скованным. Он вдруг осознал, что за стенами университета лежит огромный мир, и размышляя о нём, ощущал себя оранжерейным цветком, выставленным под буйный мартовский ветер. Жизнь уже не представлялась ему подобием барьера в скачках с препятствиями, который следует брать с наскока; она обратилась в клубок безобразных фактов, которые отовсюду лезут тебе в глаза, не желая убраться с дороги. Год за годом он во время каникул сталкивался с людьми для него новыми; с людьми, которые снисходительно усмехались при упоминании обо всём, что он почитал священным — об искусстве, древностях, литературе; с людьми, явно пребывающими в здравом уме и однако же избравшими для себя какие-то дикие профессии — избравшими их с ясным пониманием того, что они делают, с неподдельным пылом — и подлинным образом преуспевшими в них на грубый мирской манер.