И граф показал ему ту самую статуэтку, «Локрийского фавна». Дениса она очаровала.
— Вам приходилось слышать о сэре Герберте Стрите? {99} Он также высоко оценил эту вещь. В настоящее время он консультирует по вопросам искусства мистера ван Коппена, моего покровителя, который, как я слышал, со дня на день должен здесь появиться.
— Стрит? Я встречал его в доме моей матери. Из музея в Южном Кенсингтоне {100}, так? Обедать с ним одно удовольствие. Он из тех, о ком непременно упоминают в вечернем выпуске каждой газеты. Такого рода человек. При всём том, он написал неплохую книгу о сиенской школе. Мне она понравилась, а вам?
— В ней чувствуется хороший знаток — с точки зрения коллекционера. Он несколько раз гостил у меня, что позволило мне оценить и высоко оценить его достоинства. Так вот, если вы сравните этого «Фавна» с произведениями флорентийцев, вы поймёте, что я имел в виду, когда говорил об истоке. Они различаются не только техникой исполнения, но и внешним обликом. Человека, который его изваял, не заботили ни вы, ни я, ни он сам. У него не было личных причуд и капризов. Его искусство чисто интеллектуально, оно, подобно глетчеру, существует само по себе. Вот откуда бьёт кристально чистый ключ. А становясь рекой и набирая силу, он мутнеет, обесцвечивается, ибо наполняется чуждыми ему элементами — личностью художника, его эмоциями.
— Да, я это тоже замечал, — сказал Денис. — Мы называем это недугом мышления. Так вы говорите, «Фавна» нашли там, на материке?
— Невдалеке от старинного города Локри, на всё ещё принадлежащем мне клочке земли. Подозреваю, что там ещё откопают немало греческих реликвий. Несколько лет назад мы нашли Деметру {101}, сильно пострадавшую мраморную голову, она теперь в Париже. В ясные дни это место можно разглядеть прямо отсюда, с крыши моего дома. Те люди, мистер Денис, были нашими учителями. Не позволяйте обмануть себя рассказами о развратной роскоши, царившей некогда на этих берегах, не забывайте, что ваши представления о той эпохе преломлены стоицизмом римлян и английским пуританством, в сердце которого гнездится зависть — зависть несовершенного существа к тому, кто осмеливается полностью выразить себя. Мир заражён чумой — чумой умеренности. Не кажется ли вам, что человек, создавший этого «Фавна», имел право на хороший обед?
— Я пока не совсем в нём разобрался, — сказал Денис, продолжая разглядывать статуэтку.
— Ага! Что вы ощущаете, глядя на него?
— Тревогу.
— Вы ощущаете, как ваше сознание борется с сознанием художника? Я рад. Отказ зрителя с первого взгляда принять произведение искусства свидетельствует о присущей последнему красоте и жизненной силе. Тут есть конфликт, через который необходимо пройти. Эта вещь как бы навязывается вам, не желая идти ни на какие уступки. И всё же ей невозможно не любоваться! Шедевры Возрождения редко вызывают подобные чувства. Они раскрывают вам навстречу объятия. Происходит же это потому, что мы знаем, о чём помышляли их создатели. Их переполняет личное, хорошо нам знакомое, а причуд и капризов у них, пожалуй, не меньше, чем у модной примадонны. Да, они даруют наслаждение. Но этот «Фавн» помимо наслаждения даёт нечто большее — тревожное ощущение близости. Вторгаясь со своей торжественной, яростной и почти враждебной новизной в наш внутренний мир, он в то же самое время становится для нас странно притягательным, он затрагивает в нашей натуре струны, о существовании которых мы почти не подозревали. Поддайтесь этому чужаку, который, по-видимому, столь многое знает о вас, мистер Денис. Поступив так, вы совершите удивительное открытие. Вы обретёте друга — одного из тех, кто никогда не меняется.
— Я пытаюсь, — ответил Денис. — Но мне трудно. Нас теперь воспитывают по-другому.
— Понимаю. Люди утратили искренность, веру в себя. Чтобы поддаваться, нужно ощущать уверенность в собственной силе. Наши современники этой уверенности лишены. Они не осмеливаются быть самими собою. И восполняют недостаток искренности избытком банальности. В отличие от героев Гомера {102}, они подавляют собственные страхи — подавляют всё, кроме претенциозной пустоты своего сознания, с которой им никак не удаётся справиться. Они склонны подолгу разглагольствовать о вещах незначащих — и в самое неподходящее для этого время, их кружит водоворот бессмысленных противопоставлений. Непредвзятости больше не существует. Почему она исчезла, мистер Денис? — внезапно спросил он. — И когда?
Вопрос застал Дениса врасплох.
— Я думаю, её постепенное исчезновение можно проследить до тех дней, о которых вы говорили, дней, когда художники начали демонстрировать миру свои настроения. А возможно и дальше. Некоторые римские авторы с большим удовольствием рассказывали о том, как идут их дела. В публике, естественно, взыграло любопытство. Немалая заслуга принадлежит и людям вроде Байрона. Он вечно лез ко всем со своей частной жизнью.
Денис умолк, ожидая отклика, но граф просто спросил:
— Не далее?
— Не знаю. Христианство научило нас интересоваться тем, что чувствует ближний. Все люди братья и так далее. Наверное, это тоже как-то повлияло. Кстати, и Сократ {103} тяготел к тому же. Всё это, конечно, снижает общий уровень. Там, где каждый умеет читать и писать, хорошему вкусу приходит конец. Хотя нет, я не совсем это имел в виду, — прибавил он, почувствовав, что как-то очень глупо выражает свои мысли.
— Ну-ну?
— Да собственно, всё так или иначе сказалось. Телеграф, светская хроника, мода на интервью, Америка, жёлтая пресса… множество семейных воспоминаний, дневников, автобиографий, придворные скандалы… Они воспитали публику нового образца, которой подробности личного толка интереснее знаний. Ей подавай сведения о том, как мы одеваемся, какие у нас доходы, привычки. Я имею в виду публику не пытливую, а назойливо любопытную…
— Каннибалов, — негромко сказал граф. — Похоже, человек уже не способен прожить, не питаясь жизненными соками другого человека. Люди существуют за счёт того, что пожирают нервные ткани и личные ощущения друг друга. Всё непременно должно быть общим. Я полагаю, так обретается ощущение солидарности в мире, где людям не достаёт отваги жить собственной жизнью. Горе тому, кто живёт особняком! Великое уже не внушает почтения. Его свергли с пьедестала, чтобы поколение пигмеев могло до него дотянуться, достоинство его захватано грязными руками. Похотливый зуд сделать всё управляемым — как его называют обычно? Да, демократией. Она свела на нет остроту антропоцентрического видения мира {104}, присущего древним грекам, чрезвычайно ценившим всё, что имело отчётливо человеческий характер. Люди научились видеть красоту в том, в этом, во всём — но понемножку, заметьте, понемножку! Им не понять, что расширяя возможности восприятия, они лишают его глубины. Они разбавляют своё вино. Питья становится больше. Но букет уже не тот.