Около 9 часов вечера городовой увидел, что к вазе подходит, опасливо озираясь, молодой человек и опускает в вазу руку. Увидев, что в другой руке молодого человека револьвер, полицейский не решился подойти к нему и, как велел пристав, выстрелил в воздух.
Тотчас невесть откуда появился еще один городовой, и оторопевший молодой человек был задержан.
Злоумышленником-шантажистом оказался сын известного в Казани заводчика Батурина Константин, осьмнадцати годов от роду и уже как два года принадлежный к партии социалистов-революционеров. При обыске у него был найден револьвер «Бульдог», заряженный пятью пулями, и несколько черновиков писем, начинающихся словами «Милостивый Государь!».
На вопрос пристава, он ли посылал письма с угрозами по почте, Костик ответил, что да, он.
— А кто-нибудь принуждал вас к этому? — спросил пристав.
— Нет, — ответил Батурин-младший и добавил: — Я не виноват.
— А кто виноват, Александр Пушкин? — задал риторический вопрос пристав, используя вот уже несколько десятков лет популярную в среде учителей и полицейских фразу.
— Нет, — серьезно ответил сын заводчика. — Виноват Максим Горький…
Впоследствии, когда пристав припугнул его, что ношение оружия и шантаж потянут на судебном следствии годика на три, Костик поплыл и раскололся, признавшись, что пошел на преступление не только под впечатлением прочитанных сочинений пролетарского писателя Максима Горького, но и по заданию члена Казанского комитета партии социалистов-революционеров товарища Херувимова, снимающего квартиру на Грузинской улице в доме Александрова.
На квартиру этого «товарища» ночью был послан полицейский наряд. Однако опытному эсеру удалось уйти. В то время когда полицианты входили в его спальню, Херувимов, выбравшись на улицу через окно, уже перелезал через забор во двор Художественной школы, стоявшей рядом. Затем он залез по наружной лестнице под крышу и зарылся в опилки, что были насыпаны в специальные деревянные желоба для паровой системы отопления школы.
Утром он пробрался на конспиративную квартиру и залег там «на дно». Тогда он никак не думал, что ему еще раз придется зарываться в опилки на чердаке Художественной школы, опасаясь уже не ареста, а белогвардейской пули.
Ноги сделались ватными и едва слушались. Елизавета еле спустилась по ступенькам в подвал, не помнила, как вошла и бухнулась на свое место.
Ее о чем-то расспрашивали, дали пить и даже укрыли невесть откуда взявшимся одеялом.
Ее стал бить озноб. Она то покрывалась потом, то ей становилось холодно, и тогда чьи-то руки подтыкали под нее одеяло и успокаивающе гладили по голове.
Разбудил ее звук открывающегося засова.
— Внимание, поверка! Отвечать сразу и громко, — услышала она рявканье надзирателя. — Годнев?
— Я.
— Шабаршин.
— Присутствует.
— Гусев.
— Я.
— Дмитриева.
— Туточки.
— Симолин.
— Так расстреляли же профессора, — произнес кто-то угрюмо.
— Молчать! Родионова. Родионова!
— Тебя, что ли? — спросила Лизавету сердобольная женщина, что с самого появления в подвале Губчека опекала ее.
Лиза едва заметно кивнула.
— Здесь она, — отозвалась за Лизавету женщина.
— Набоков.
— Я…
После поверки к ним бросили юношу с книгой и седенького старичка благообразного вида, успевшего ударить одного охранника тростью, а другому плюнуть в лицо, пока его вели по ступенькам в подвал. Он беспрестанно ругался матом, да так, что подвальные сидельцы, а народ здесь собрался всякий, таких сочных оборотов никогда и не слыхивали. Обоих — юношу и деда — посадили «за корректирование стрельбы с чехословацких пароходов».
Юноша непонимающе мигал огромными голубыми глазами и прижимал к себе книгу, будто в ней было его спасение, а дед, выпустив пар и получив внушение от старушки-акушерки, что-де негоже так ругаться, ибо «среди нас есть женщины и одно духовное лицо», брезгливо опустился на гнилой пук соломы и утих.
— Ну, как ты? — спросила Лизавету женщина, погладив ее плечо. — Чего эти изверги с тобой там сотворили?
Вместо ответа Лизавета натужно улыбнулась и спросила:
— Как вас зовут?
Женщина потрогала лоб Елизаветы, тревожно нахмурилась:
— Жар у тебя девка… Лизкой меня зовут, Елизаветой то есть.
Лиза улыбнулась снова.
— Здорово, и меня зовут Елизаветой.
— Да ну? — удивилась женщина. — Значит, мы тезки?
— Тезки… Спасибо.
— За что? — снова удивилась женщина.
— Ну, за заботу. За одеяло вот…
— Пустое, — отмахнулась женщина. — Чай, не звери, как эти, — кивнула она в сторону двери.
Допросы начались в девять утра, с перезвоном колоколов к обедне.
Вызывали по одному: Набоков, Манасеин, Крупеников… Никто из них в подвал не воротился; два револьверных выстрела на каждого ставили точку в их земном пребывании.
— Второй раз они в голову стреляют, для верности, — сказал злой мужской голос. — Контрольный выстрел называется.
Заскрежетал засов, в приоткрывшуюся дверь просунулась приплюснутая кудлатая голова:
— Баранов, выходи!
— Не пойду, — ответил старикан, что ругался матом.
— Почему? — опешил надзиратель.
— А не хочу. Мне и здесь хорошо.
— А ну, выходь, кому говорю.
— А пошел ты на хер.
Двое в гимназических тужурках захлопали в ладоши. Надзиратель зло зыркнул на них и закрыл дверь.
Со стороны Волги послышался гул. Затем явственно раздались взрывы и артиллерийская канонада.
— Это Народная армия идет, — сказал старикан, подойдя к крохотному оконцу. — Полковник Каппель.
— Говорили же, что чехословаки? — подал голос один из гимназистов.
— И чехословаки тоже идут, — согласился Баранов. — Скоро Казань будет наша.
— Дожить бы, — сказала женщина-тезка.
К полудню стала слышна и ружейная пальба. Охранники теперь врывались в камеру группами, выдергивали нужного им человека и уводили с собой.
Первым увели старика Баранова. Он сопротивлялся, и его уложили на пол ударом приклада в голову, а затем волоком вытащили из подвала.
Дошла очередь и до Лизаветы.
— Родионова! — заорал приплюснутый, выискивая взглядом Лизу.
Увидев ее, он с еще одним таким же красавцем пошел к ней, расчищая дорогу носком тяжелого армейского ботинка.