Он свалился с забора по другую сторону и некоторое время лежал в ледяной луже, приходя в себя. Юноша был настолько поглощен своими размышлениями и столкновением с дикой, оказывается, даже в миллионном Харькове, природой, что тело его беспокоило его мало. «Холодно», — только и подумал он и встал из лужи. Дверь в колокольню, такая же клепаная, как и тело английского танка, оказалась прочно закрытой. На плечевые усилия юноши дверь не поддалась и на миллиметр. В колокольню несомненно можно было попасть из исчезающей во мраке митрополитской церкви, но можно было себе представить, какая же дверь преграждает доступ в церковь, если шило-колючий панцирь, заграждающий колокольню, так могуч. И он полез в небо по мокрым доскам, пригибающимся под американскими сапогами, полез, стараясь держаться ближе к телу колокольни. Однообразными порывами все более могучее вверху небо набрасывалось на его пальто и, не смущаясь неуспехом, прыгало опять. В методичных попытках неба оторвать юношу от опалубки и швырнуть наземь, он чувствовал, не было злобы, но было упрямое безразличие. «Получится — хорошо, не получится — ну и не надо». Он не считал, сколько площадок он преодолел и сколько шатких лесенок между площадками. В те времена опалубка подобного рода собиралась на месте из бросовых досок плотниками как придется, и, хотя сооружение обязано было обладать определенной прочностью, чтобы выдержать вес команды, ремонтирующей колокольню, и инструментов, и материалов, все же, как все временные сооружения, шаталось, кряхтело и двигалось даже под одним книгоношей.
Там, где застекленные окна кончились и незастекленные черные дыры уходили в мясо колокольни, как черная дыра за ухом Игоря Иосифовича Ковальчука (следствие пулевого ранения, как он утверждал, и, как впоследствии раскрылось, — следствие банальной операции), — он понял, что влез к Дьяволу. Вдруг абсолютно неуместный в это время года загрохотал гром, и небо раскололось в той стороне, где находился Благовещенский собор. Раскололось неярко, сине-фиолетовой ленивой трещиной, долго почему-то видимой в небе. И сразу прояснилось, и колючие шквалы дождя, как доски, утыканные гвоздями, время от времени швыряемые на нашего героя небом, сменились более мягким, ровным и большим, во все небо, ливнем, И опять ленивая фиолетовая трещина расколола небо. Такие трещины были на самых любимых тарелках Цили Яковлевны, кузнецовской фарфоровой фабрики, изготовленных еще при царях.
Он встал на колени, как он знал, полагается просить, встал спиной к колокольне, к дырам ее, носки сапог, пошарив в дыре, укрепились там, и наклонился вперед так, что коснулся лбом сырых воняющих сырой штукатуркой досок.
— Господи, или кто там, я не знаю… — начал он, остановился и подумал, чего же попросить. — Сделай так… чтобы судьба моя была необыкновенной. Чтоб была она… — он замялся — …как в книгах! Чтоб я всегда побеждал, чтобы стал самым-самым… героем… — Ему показалось, что в мокрых тучах рядом кто-то мощно шевельнулся и шлепнул, чавкнул насмешливо огромными губами. Книгоноше стало неприятно, и он почувствовал, что находиться один на один хотя бы даже только и с небом страшно. Явления, называемые в просторечье «мороз по коже» и «волосы встали дыбом», случились с ним, и он решил — нет, не Бог там. Был бы Бог, было бы хорошо и не страшно. Дьявол там в тучах чмокает и смеется — вот там кто!
— Но ты же особенный! — сказал он себе, или за него сказали? — Раз особенный, то и все особенное. Зачем тебе Бог с Ближнего Востока, он протежирует инвалидам, ты — заключи союз с Дьяволом. Заключи, а? — хулигански шепнул он себе, или ему шепнули из туч? — Что ты, хуже самых-самых…
— Чепуха это все, хуйня! — сердито сказал Салтовский криминал и рабочий-литейщик, поведя себя в вопросе религиозном неожиданно здравомыслящим образом. — Буря, вот и все. Никаких сверхъестественных сил нету. Слезай, пошли домой!
— Ваше Величество, всемогущий Дьявол, — радостно начал книгоноша, игнорируя голос провинциального салтовца. — Вы являлись доктору Фаусту или его творцу. Вы подписали бумажку с Мельмотом и с некоторыми другими смелыми… Я тоже смелый. Помогите мне. Уберите Кулигина с моего пути. Ушлите его куда-нибудь, пусть он пишет Анне талантливые письма красными чернилами, как писал когда-то с целины. Ушлите его опять на целину, а? Уберите его, я не возражаю, я хочу остаться с Анной, она нужна мне. Сделайте, а? Это программа-минимум. А максимум — Ваше Высочество — помогите мне быть всегда необыкновенным, всегда героем. Отдельным, и на утесе, как Мельмот, разглядывая человеческие бедствия с улыбкой…
Читатель, если он сам никогда не испытал состояния экстаза, не поймет этой сцены на колокольне, одновременно смешной и претенциозной. Классический романтизм только и был доступен тогда воображению нашего героя, выглядит все это несколько старомодно. Однако откуда бы ни черпал примеры актер, если у него есть искренность и темперамент, он сумеет выжать слезу из публики. В данном случае публикой был сам книгоноша. И он разрыдался в харьковском небе, и плакал долго и всхлипывая. И время от времени выискивая в небе знак. Кроме все той же бури ничего необычного не происходило в небе, сколько он ни напрягал свою волю, пытаясь вызвать Его Величество Люцифера. Отплакавшись, он сказал себе: «Может быть, хватит плакать и стоит слезть с опалубки и пойти домой спать?» — Но ему показалось, что еще рано кончать сцену, потому он должным образом пообещал Дьяволу в обмен за помощь свою душу и только после этого, все еще в слезах, стал спускаться.
Перевалившись через забор во двор Исторического музея, он был облаян, очевидно, только что проснувшейся маленькой злой собачонкой и наблюдал сцену схождения по ступеням дома священников настоящего священника в большой рясе с какой-то белой штукой на голове и с портфелем. Священник, пройдя мимо юноши, перекрестил его на расстоянии, сказав глухим утренним голосом: «Благослови тебя Господь, отрок!» — и присев, как женщина подбирая юбки, вдвинулся в ожидавший его темный автомобиль. Вслед за медленно объехавшим танки автомобилем Эд вышел в открытые зеленые ворота. Люди ранних профессий уже шлепали по улицам, быстрые, но полусонные.
Он уже побывал в Алуште однажды. В 1961 году, во время одного из набегов на юг, Эд и Кот Бондаренко провели в городе несколько дней. Частным детективом, методично заходя во все санатории и расспрашивая, не числится ли у них курортница Анна Моисеевна Рубинштейн, Эд пересек центр города, прошел по пляжам и даже опознал киоск, на крыше которого они когда-то провели ночь вместе с Котом. Крыша, как и четыре года назад, была покрыта буйной вечнозеленой растительностью. Вспомнив сидящего на Колыме друга, Эд загрустил и, загрустив, зашел в заведение, просто и лаконично называемое «Вино». В заведении с модными большими запотевшими по центру стеклами шипела пластинкою радиола и стояли местные мужики и курортники со стаканами портвейна в руках. Мужиков было немного, и вполне разумное количество курортников не создавало толпы, но сообщало заведению «Вино» приятную и живую атмосферу экзистенциального фильма. Эд приобрел стакан портвейна и стал глядеть вниз, в море, на серо-желтый пляж, глотая портвейн. Шли низкие тучи над морем, и собрался в сложный узел дождь.
В углу зала стояла елка в игрушках, и одна из официанток, некрасивая и немолодая женщина с тихим лицом, зайдя за прилавок, вдруг включила на елке лампочки. На мгновение все в зале посмотрели на елку, которая, похвалившись одним вариантом лампочек, погасла и зажглась другим вариантом. Народ почему-то стал чокаться стаканами, а пьяный мужик в зеленом плаще-болонье вдруг присосался к официантке номер два, и та шутливо ударила его мокрой тряпкой, которую держала в руке. Эд отвернулся от людей в море и подумал, что Кот отсидел только два года с небольшим, и, значит, ему осталось еще десять лет срока. Ни хуя себе — десять лет! Вечность! Он попытался представить себе, что произойдет с ним за десять лет, но дальше задачи нахождения Анны в Алуште не смог сдвинуться в будущее.