Кто-то умер от любви | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

С того дня Анни никогда и ничем ее не попрекала. И Эжени думала, что навсегда избавилась от этой заботы. Даже когда дочь сообщила, что хочет на несколько месяцев уехать вместе с мадам М., она поначалу не обеспокоилась. И хотя ее муж твердил, что слышать больше не желает об этой неблагодарной девчонке, которая променяла их на богачку, Эжени знала, что он будет читать письма Анни и будет ей отвечать, — он слишком сильно любил дочь, чтобы привести в исполнение свои угрозы. Но вот пришла первая открытка, и Эжени поняла, что просчиталась: ее мужа к тому времени арестовали, а больше обратиться было не к кому. У нее уже скопилась целая пачка открыток, когда она наконец решила признаться мне, что не умеет читать. Наверное, она пошла на это, убедив себя, что я так же достоин ее доверия, как сотни метров тканей, купленных ею в лавке моей матери.

И она оказалась права. Я никому не выдал ее тайну.

Вообще я твердо убежден, что секреты должны умирать вместе с их хранителями. Вы сейчас наверняка думаете, что я изменил собственным принципам, рассказывая эту историю, но вам — вам я обязан рассказать все.»

* * *

Вообще я твердо убежден, что секреты должны умирать вместе с их хранителями. Вы сейчас наверняка думаете, что я изменил собственным принципам, раз сообщаю здесь обо всем, но вам — вам я обязан рассказать все.


Меня охватило какое-то тягостное чувство. Значит, автор этих писем все-таки обращается к кому-то конкретному? В порыве гнева, удивившего меня саму, я швырнула листки в дальний угол.

Взглянув в зеркало, я увидела мертвенно-бледное лицо, зажмурилась и услышала собственный голос: «Не паникуй, это все ерунда, это всего лишь роман». Но, взяв себя в руки, я вдруг поняла, что мне страшно.

* * *

«Зачем, ну зачем только мне вздумалось вмешиваться в ход событий? Я шагал взад-вперед по комнате Анни и чувствовал себя глубоко виноватым. Мой грех. Почему я не прочел Эжени то письмо? Однако эта каморка оказалась слишком тесной для моих угрызений совести, я не посмел сказать Анни правду. Ведь я только что снова нашел ее и безумно боялся потерять еще раз, если она меня не простит.

Даже эти несколько часов ее отсутствия из-за истории с ключами и те сводили меня с ума.

Кроме того, пришлось бы выдать тайну Эжени — Анни не преминула бы спросить, почему та просила меня читать ее письма.

В общем, замкнутый круг.

Помню, я вымыл две наши чашки и поднос, просмотрел несколько книг на этажерке и поправил криво висевшее распятие над ее кроватью. „В октябре будь грому рад: уродится виноград!“ — гласила пословица в календаре, на листке 4 октября 1943 года. Я рассеянно пролистал календарь дальше: хотелось узнать, что нам готовят грядущие дни.

Я проделывал все это лишь с одной целью — удержаться от искушения обследовать комод Анни. В конце концов я его все же открыл: мужская одежда, принадлежавшая, видимо, ее спутнику жизни, и женская — три платья, пара свитерков, слишком легких для этого сезона, скатанные чулки, убогое нижнее белье. Мне было необходимо ощутить ее запах, и я начал рыться в ящиках в поисках какой-нибудь нестиранной вещи. Мерзость, конечно. Но именно потому, что моя детская любовь к Анни была абсолютно чистой, я теперь не испытывал ни малейшего смущения, думая о ней с похотью, и только озаботился подпереть спиной дверь, чтобы меня не застигли врасплох. Ее крепкая грудь, свисавшая вниз. Этот образ преследовал меня с того дня, как Анни попросила помочь ей передвинуть скамью, чтобы освободить сцену для школьного спектакля. Она нагнулась первая, и я заглянул в вырез кофточки. Анни так ничего и не заметила — ни своих обнажившихся грудей, ни моего жадного взгляда. Потом я еще долго вспоминал этот ее наклон и свисавшие вниз нежные округлости, между которыми мне так хотелось бы… И тут я с наслаждением кончил.

„Подождем до завтра“. Мне не хотелось потерять девственность при таких обстоятельствах. С человеком, которого я совсем не знала. Впервые в жизни.


Я понял, на что Анни намекала в своем рассказе, и при этом воспоминании у меня сдавило горло.


Да, я действительно всегда был первым.

Уже много месяцев дружба Анни с мадам М. разлучала меня с ней. И уж никак я не ожидал, что она вдруг придет ко мне домой. Но она пришла и торопливо потащила меня к озеру, огибая его по прибрежной тропе. Казалось, ей не терпится что-то сообщить мне. Наконец она остановилась и, указав на лодку, сказала:

— Ну давай, вперед!

Я стоял на берегу растерянный. „Ну давай, вперед!“ — где-то я уже слышал эти слова. От другой женщины, в другом месте. Там царила сырость, жутко пахло плесенью, и ничего удивительного — все окна того „дома“ были наглухо закрыты ставнями, а дверь, выходившую на городскую улицу, отворяли и захлопывали за собой с воровской поспешностью. Виолетта подошла ко мне, пристально глядя в глаза, со словами:

— Ну давай, вперед!

Несмотря на страх, я улыбнулся: там нужно было идти не вперед, а скорее вниз — все комнаты находились в подвальном этаже. Виолетта спустилась по лестнице, а я последовал за ней, воображая себя настоящим мужчиной и надеясь, что этот решительный шаг поможет мне завоевать Анни. Ибо на свете очень мало женщин, которые любят иметь дело с новичками.

— Ну давай, вперед! — повторила Анни.

Встряхнувшись и придя в себя, я схватил канат и подтянул лодку к берегу.

Анни влезла в нее, и я последовал за ней.

Лодка была скорее широкой, чем глубокой. Мы легли на дно, чтобы нас не увидели. Анни выглядела озабоченной. Казалось, ей действительно не терпится что-то сообщить мне. Но она молчала. Небо, как правило, должно помогать неумелым любовникам, однако нам не повезло: для звезд было еще рановато. Я лежал на спине, уставившись в это пустое, никчемное небо, и чувствовал себя совершенно потерянным. Рассчитывать на помощь не приходилось — рядом не было Виолетты, чтобы руководить моими действиями. Тщетно я напрягал память — мне не удавалось вспомнить, с чего у нас там начиналось, на какой жест, на какую ласку можно положиться. Виолетта разделась сама; ее движения не отличались ни пылом, ни вызывающей дерзостью — всего лишь медлительность женщины, страдающей мигренями, и равнодушие профессионалки. Я неловко расстегнул блузку Анни; мелкие пуговки никак мне не давались. У Виолетты была кожа женщины, не заботящейся о своем теле, — к чему это, если его используют в любом случае? У Анни кожа была нежной и шелковистой. Если бы Анни лежала с открытыми глазами — как Виолетта, — она бы увидела, что я жадно смотрю на ее грудь, такую пышную в сравнении с худеньким телом. Хотя нет, не увидела бы: лежи она с открытыми глазами, я бы не посмел ее разглядывать. Веки Анни были сжаты так же крепко, как ее кулачки. Виолетта и я, мы оба разделись догола. Анни и я, мы оба оставили на себе максимум одежды, все, что могли оставить в подобных обстоятельствах. Виолетта взяла мою руку и провела ею по своему телу. Я ожидал, что оно будет гладким, но мои пальцы попадали на какие-то бугорки, в какие-то влажные впадины. „Когда у женщины вот так влажно, это хорошо“, — наставительно прошептала она, словно правило объясняла. Выпустив мою руку, она осторожно положила свою туда, где было сейчас сосредоточено все мое тело; миг спустя вместо ее руки там оказалась она вся. „Когда у женщины вот так влажно, это хорошо“, — попробовал я убедить себя, просунув руку между ногами Анни. В теле Виолетты не было ничего, что помешало мне достичь желаемого. В теле Анни все мешало, все приводило в смятение. Сразу „после“ лицо Виолетты мгновенно разгладилось, а лицо Анни, наоборот, исказилось. Я не вынес этого, не вынесла и Анни; ее тело вдруг судорожно выгнулось кверху, мне навстречу, грудь почти коснулась моего лица, и меня обдало жаром. С Виолеттой все получилось отлично. С Анни — ужасно.