Впереди на узкой дороге под солнцем нервирующе посверкивал катафалк Харриет, казалось, он выпадает из этого мира в другой и снова возвращается в этот, и его блестящая краска отражала пробегающие поля, деревья над головой, изгороди и небо.
Небо.
Харриет.
Небеса – это место, где теперь Харриет, по крайней мере, так говорит наш викарий Денвин Ричардсон.
«Думаю, не ошибусь, если скажу тебе, Флавия, что она попивает чай со своими предками в тот самый момент, когда мы с тобой разговариваем», – сказал он мне.
Я знала, что он очень старается утешить меня, но часть меня знала слишком хорошо и по собственному опыту, что предки Харриет – и мои, если подумать, – гниют в обветшалых гробах в крипте Святого Танкреда, и маловероятно, чтобы они попивали чай или что-нибудь еще – разве что просачивающуюся воду из прогнившей церковной канализации.
Он такой милый, викарий, но ужасно наивный, и иногда я думаю, что кое-какие аспекты жизни и смерти ему совершенно неведомы.
Химия объясняет нам все о разложении, и я с ужасом осознала, что получила больше знаний у алтаря бунзеновской горелки, чем у всех церковных алтарей вместе взятых.
За исключением души, разумеется. Единственный сосуд, в котором можно изучать душу, – это живое человеческое тело, поэтому ее так же сложно изучать, как и мексиканские прыгающие бобы.
Невозможно изучать душу у трупа, решила я после нескольких близких знакомств с мертвыми телами.
Что возвращает меня к мысли о человеке под поездом. Кем он был? Что делал на платформе полустанка Букшоу? Он приехал из Лондона на похоронном поезде Харриет с остальными высокопоставленными гостями?
Что он имел в виду, говоря, что Гнездо в опасности? И кто, черт возьми, Егерь?
Я не осмелилась спросить. Сейчас не время и не место.
Каменное молчание в «роллс-ройсе» дало мне понять, что каждый погружен в свои мысли.
Для горюющих на дороге я просто бледное лицо, промелькнувшее за стеклом. Жаль, я не могу улыбнуться им всем, но я знаю, что не должна, поскольку улыбающаяся физиономия испортит воспоминания о печальном событии.
Мы все – плакальщики, захваченные моментом: он не наш, чтобы мы могли его менять. Мы должны предаться печали, как положено скорбящей семье, а остальные должны изливать на нас сочувствие.
Это я все и так знала. Почему-то это знание было у меня в крови.
Возможно, именно это имела в виду тетушка Фелисити, говоря со мной в тот день на острове посреди декоративного озера: что теперь я должна нести факел – нести славное имя де Люсов. «Куда бы это тебя ни привело», – добавила она.
Ее слова до сих пор звучали у меня в голове: «Неприятности не должны заставлять тебя отклониться. Я хочу, чтобы ты это помнила. Хотя для остальных это может быть не очевидно, но твой долг станет для тебя таким же ясным, словно белая линия, нарисованная посреди дороги. Ты должна следовать ему, Флавия».
«Даже если это приведет к убийству?» – спросила я.
«Даже если это приведет к убийству».
Неужели эта немного чудаковатая женщина, застывшая в молчании рядом со мной в «роллс-ройсе», на самом деле произнесла эти слова?
Я знала, что сейчас больше чем когда-либо мне надо поговорить с ней наедине.
Но сначала надо пережить прибытие в Букшоу. Я опасалась его больше всего на свете.
Нам вкратце объяснили предстоящие события.
В десять часов утра гроб Харриет прибудет на полустанок Букшоу, что уже произошло. Катафалк доставит его к парадному входу в Букшоу, потом его внесут внутрь и поместят на табуретки в будуаре Харриет, на втором этаже в южном конце западного крыла.
Сначала этот выбор места для возлежания казался довольно странным. Огромный вестибюль с темными деревянными панелями, черно-белой плиткой на полу и двумя возносящимися вверх лестницами мог предоставить куда более величественные декорации, чем будуар Харриет, сохраняемый отцом в память о ней.
За исключением зеркала на трюмо и псише [12] в углу комнаты, которые вчера были занавешены черным покровом, вся обстановка в будуаре – от гребней и щеток Фаберже, принадлежащих Харриет (на одной из них до сих пор сохранились несколько ее волосинок), и бутылочек для духов марки «Лалик» до ее до смешного практичных тапочек у огромной кровати под балдахином, словно из сказки «Принцесса на горошине», было точно таким, как в тот последний день, когда она уехала.
Только потом я поняла, что отец не просто хотел, чтобы Харриет вернулась в свое личное святилище. Ведь эта комната, где ей надлежит покоиться, отдельной дверью соединена с его спальней.
Доггер уже поворачивал к воротам Малфорда, и восседающие на них каменные грифоны, покрытые мхом, безразлично наблюдали за процессией. Проезжая мимо, я на секунду подумала, что капли зеленой воды, сочившиеся из уголков их испачканных глаз, – это на самом деле слезы.
Из уважения табличка «Продается» была убрана из виду до конца похорон.
Мы ехали по длинной аллее под покровом каштановых деревьев.
«Прибытие в Букшоу в 10–30» – говорилось в расписании, которое отец повесил на двери гостиной; так и получилось.
Как только мы вышли из «роллс-ройса», часы на башне Святого Танкреда в миле к северу от нас через поля пробили половину одиннадцатого.
Доггер поочередно открыл для нас двери машины, и мы, преисполненные почтения, выстроились в двойную линию по обе стороны парадного входа. Там мы и стояли, глядя куда угодно, только не прямо, пока шесть носильщиков в черных костюмах – все незнакомцы – переставляли гроб Харриет из катафалка на хромированную каталку и вкатывали в дом.
Я никогда не видела отца таким изможденным. Легкий ветерок шевелил его волосы надо лбом, отчего они поднимались вверх, словно у испуганного до смерти человека. Я хотела подбежать к нему и пригладить их пальцами, но, разумеется, ничего такого не сделала. Я двинулась следом за гробом, считая, что так и надо: самая младшая в семье, буду кем-то вроде девочки с цветами – первой в процессии.
Но отец остановил меня, положив руку мне на плечо. Хотя его печальные голубые глаза посмотрели прямо в мои, он не произнес ни слова.
Но я поняла. Как будто он дал мне пухлое руководство по мероприятию. Откуда-то я знала, что мы должны немного задержаться у входа. Отец не хотел, чтобы мы видели, как гроб Харриет несут по лестнице.
Вот такие вещи поражают меня больше всего: неожиданные пугающие проникновения в мир взрослых, и иногда я не уверена, что действительно хочу все это знать.
Так мы и стояли, словно каменные шахматные фигурки: отец, король, которому поставили мат, изящный, но смертельно раненный; тетушка Фелисити, дряхлый ферзь в черной шляпке набекрень, что-то беззвучно бормочущая себе под нос; Фели и Даффи, две ладьи, две далекие башни в дальних углах шахматной доски.