– Тогда почему ты здесь?
– Она предала меня.
Уоллингфорд стиснул пальцы и в задумчивости постучал ими по своей губе:
– Мне очень жаль, Реберн.
– Ничего тебе не жаль! Ты – самый циничный человек, которого я знаю. Ты даже не удивлен, что она предала меня, ты ждешь предательства от каждой женщины! Ты думаешь о них лишь как о коварных манипуляторшах, которые только и делают, что охотятся за титулами и состояниями!
– Мне очень жаль, что Анаис вторглась в твое сердце и больно ранила его. Уверен, это чувство не из приятных.
Линдсей закрыл глаза, пытаясь прогнать боль, но перед ним вдруг вспыхнули сначала образ Анаис, а потом милое личико ребенка – его собственного ребенка.
– Я хотел большего, чем это! – закричал Линдсей. Сорвавшись с кресла, он стал в волнении прохаживаться перед камином. – Я хотел большего, чем воспоминания о ней! Я хотел жизни, самой жизни – а она забрала ее у меня!
Уоллингфорд следил за ним мрачными, бездонными глазами: не комментируя, просто наблюдая – пытаясь понять.
– Это так больно, что я не могу дышать! Так больно, что я не могу жить… Я ненавижу ее и все же не допускаю и мысли о том, что смогу существовать без нее.
– Между любовью и ненавистью слишком тонкая грань, мой друг, а в промежуточной зоне обычно находится страстное желание.
Линдсей снова закрыл глаза, боясь навязчивых образов и в то же время мечтая, чтобы они пришли. Он хотел видеть Анаис в своей постели. Анаис, которая мечется в любовной горячке под ним. Дочь, мирно посапывающую на его груди в своей невинной, блаженной дремоте. Любовь, страсть, гнев, ненависть…
– Ты так удивлен ее предательством? Неужели ты считал, что Анаис не способна на обман? – спросил Уоллингфорд.
– Только не на такой серьезный обман. Не на такой жестокий.
Уоллингфорд кивнул и потянулся к своему стакану:
– Женщины, как и мужчины, способны на неописуемую жестокость – никогда не забывай об этом. Такова человеческая природа: причинять боль и разрушать. Это наша необъяснимая тяга, наша судьба – уничтожать тех, кого мы больше всего любим.
Линдсей поднял глаза на расписанный красками потолок кабинета Уоллингфорда и увидел изображение пухлых женщин с длинными, распущенными, волнистыми волосами. Красавицы резвились в облаках, как ангелы. Линдсей зажмурился, в который раз отгоняя мучительные видения.
– Я никогда не думал, что она способна уничтожить меня.
– Кого же ты любишь с такими страстью и неистовством? – бросил Уоллингфорд. – Анаис – образец добродетели или Анаис – женщину, которой она стала теперь? К кому взывает твое тело: к той самой Анаис, что стоит на пьедестале в мантии идеальной женственности, или женщине, которая согрешила?
Линдсей резко открыл глаза, увидев наклонившегося вперед Уоллингфорда, который наблюдал за ним ничего не выражавшим взором.
– За мгновение до того, как ты достигнешь с ней страстной кульминации, ты смотришь на ее лицо, видишь ее глаза, чувствуешь, как ваши сердца сливаются воедино, – в ком ты растворяешься в этот момент, Реберн? В Анаис – подруге детства, которая всегда поступала правильно, или в Анаис – девушке, которую ты сделал женщиной?
Повисла напряженная тишина, нарушаемая лишь стуком часов: тик-так, тик-так, тик-так.
– В обеих.
Уоллингфорд расплылся в безжалостной улыбке:
– Ты не можешь быть с ними обеими. Одна из них должна умереть. Одна из них определенно уже умирает сейчас. Она не может существовать для тебя в двух обличьях. Не может быть твоим ангелом и твоей любовницей. Она не может спасать тебя и трахаться с тобой.
– Нет!
– Да, – прошипел Уоллингфорд. – Она больше не может быть Анаис, которую мы знали мальчишками, – девочкой, которую не соблазняло ничего, кроме желания быть хорошей. Но ее соблазнили – ты соблазнил, и она уже не та, целомудренная и невинная. Ты дал ей вкус плотского наслаждения и греха. Ты сделал ее смертной, а теперь хочешь наказать за то, что сам же с нею и сотворил!
– Нет! – снова вскричал Линдсей.
– Она – больше не твой ангел, Реберн. Она – твоя Ева.
– Ты не понимаешь…
– Я понимаю больше, чем ты думаешь. Ты хочешь скромного невинного ангелочка, хочешь, чтобы она спасла тебя от твоих демонов и твоей одержимости опиумом. Тебе нужны ее доброта и понимание. Но одновременно ты желаешь, чтобы она стала маленькой распутницей. Ты уже пристрастился к ее стонам удовольствия. Ты хочешь трахаться. Но ангелы этого не делают, не так ли?
– Перестань так вульгарно рассуждать об этом! – в ярости взревел Линдсей. – Она не трахается со мной, как твои многочисленные увлечения трахаются с тобой!
Атмосфера в комнате стала взрывоопасной, и закадычные приятели уставились друг на друга, тяжело дыша.
– Я занимаюсь с ней любовью! – прорычал Линдсей.
– Прекрасной, страстной любовью. – Уоллингфорд по привычке издевательски растягивал слова, пренебрежительно помахивая рукой. – Ваши души соединились, вы стали единым целым, и все же, несмотря на эту неземную связь, на эту чудесную трансформацию двоих в одно, ты не можешь ее простить – даже при том, что когда-то требовал прощения от нее.
Линдсей со злостью сузил глаза:
– Одно ее прегрешение намного перевешивает все мои.
Уоллингфорд самодовольно улыбнулся:
– И все же ты – подлинный человек, со всеми его слабостями. Вместо того чтобы простить и двигаться дальше с женщиной, мысли о которой будут неотступно преследовать тебя остаток твоих дней, ты стоишь здесь передо мной, вспоминая и взвешивая ее прегрешения! И еще рассуждаешь, что, раз ее злодеяния оказались тяжелее твоих, это оправдывает твое негодование и самодовольное поведение. Тебе следовало бы быть сейчас дома – лаская ее, прощая ее, растворяясь в ее любви и возвышая ее в своих глазах.
– Как ты можешь так говорить, если не знаешь, что она натворила? Не ожидал от тебя такого.
– Но так и есть! – подскочил в кресле Уоллингфорд. – Ты пришел сюда, чтобы я мог успокоить тебя и разделить твое разочарование в Анаис? Что ж, тогда ты, черт возьми, постучался не в ту дверь, Реберн, потому что я не буду помогать тебе хулить и унижать Анаис. Не буду! Я знаю, какая она на самом деле, что это за женщина, – Анаис лучше, чем заслуживает любой из нас. Черт тебя побери, я знаю, что она значит для тебя. Знаю, как ты страдаешь. Ты хочешь ее, но все же позволяешь какой-то нелепой ошибке разрушить все, за что готов был умереть, – ты сам твердил мне об этом на протяжении многих месяцев! Спроси себя, стоит ли оно того. Неужели твоя гордость стоит всей той боли, на которую ты обрекаешь свое сердце?
– Боже праведный, – уже рычал Уоллингфорд, – если бы у меня была женщина, которая могла бы простить все, что я натворил в жизни, каждый дурной поступок, который допустил по отношению к ней или другим, я бы отбросил свою гордость так быстро, что даже не успел бы ее испытать!