Но мне не суждено было узнать, чего хотел отец. Услышав звук открываемой двери, я соскочил со стула и бросился к книжному шкафу. Упав на колени, я открыл его и выдернул первую попавшуюся книгу. Войдя с пушкой в руке, бабушка увидела, что ее восьмилетний внук запоем читает «Анатомию человеческого тела».
— Тьфу! — Тяжело дыша после подъема по лестнице, бабушка отняла у меня это чтиво. — «Мурзилкой» же вся квартира завалена, а ты чего?!
На пороге кухни появился отец.
— Артур, поди сюда.
Бабушка вдруг преобразилась.
— Не дам! — вскричала она, став вдруг, как мне показалось, выше и толще. — Вы кого-нибудь вон там поищите! — Она вошла на кухню и показала в окно. — В ваши дела допросные внука моего впутывать не дам!..
Следователь расхохотался, отец стал мрачнее тучи. Встречу отца с бабушкой я пропустил. Возможно, став ее свидетелем, я понимал бы, отчего она так зла на него.
— Не волнуйтесь, Екатерина Никитична, — вытирая глаза, сказал следователь. — Мы с Артуркой так, о рыбалке поболтаем.
— Знаю я ваши рыбалки, — пробурчала бабушка, но смирилась и ушла хозяйничать в маленькую комнату.
Я поднялся, потер ушибленные коленки и вошел в кухню.
— Привет, Артур! — Следователь улыбнулся. — Как жизнь?
— Ничего, — многозначительно ответил я.
— Вчерашнюю ночь хорошо помнишь? Ты зачем в школу-то пошел?
— Я всегда туда хожу. Мы с папой договариваемся, что если его к десяти нет, то я иду в школу.
Отец бросил на меня изумленный взгляд.
— Ага, — подумав и посмотрев на меня с улыбкой, произнес следователь. — И что папа делал, когда ты пришел?
— Мячики из зала убирал.
— Как это?
— Ну как. Ребята их там набросают и не уберут. А отец не хочет, чтобы они на полу валялись.
— Ага. А потом?
— А потом свет в зале пропал. Из-за грозы, наверное. Мы сели на маты и стали ждать, когда электричество включат.
— Ага… — следователь вздохнул и почесал лоб. — А когда в школу шел, никого не видел?
— Не видел, но слышал.
— Как это?
— Ну, впереди меня никого не было, а сзади шаги раздавались. Поэтому я не видел, но слышал.
— Ладно, — следователь подумал и посмотрел на меня еще раз, только теперь уже серьезно. — Иди, Артур.
Я вышел, и отец закрыл дверь. Бабушка что-то делала в спальне. Я слышал, как скрипели дверцы шкафа, и поэтому уже без помех улавливал все, о чем говорилось на кухне.
— Поймите меня правильно, — тихо говорил следователь. — Происходящее в городе — это явление, чуждое нашему обществу. Ни один гражданин нашей страны не может жить, работать, а в свободное время убивать людей. На такое способен субъект, в нашем советском обществе не состоящий. Это кто-то чужой. Из другого мира. Вы понимаете, о чем я с вами сейчас разговариваю с глазу на глаз?
— Конечно, — услышал я уверенный голос отца. — Если хотите, я, член райкома партии, сейчас начну вести протокол собрания.
— Значит, вы меня не понимаете. — Я представил, как выглядел следователь после этих слов, прямо-таки увидел его огорченное лицо. — Вы что, хотите, чтобы нас обоих выперли из партии? Вы думаете, что там, наверху, есть кому-то дело до наших бед? Вы хотя бы приблизительно представляете, как здоровых людей помещают в психушку? Вы хотите оказаться там вместе со мной в одной палате и получать лошадиные дозы галоперидола?
Удивительно, но это слово — «галоперидол» — не пролетело мимо меня. Видимо, мое внимание было так напряжено, что я запоминал даже то, что и произнести было невозможно.
— Галоперидол, галоперидол… — бормотал я потом, удивляясь, как смог это запомнить, постоянно забывая об обеде.
Что это такое, я не понимал, разумеется. В любом случае мне неприятно было услышать такое слово, недоступное моему разумению и очень походившее на ругательство.
Бабушка вошла и наконец-то застукала меня на месте преступления. Я тут же забыл, как правильно звучит название чего-то на «г».
— Кыш! — сказала она мягко, как говорила мне всегда, когда я путался под ногами.
Я вынужден был удалиться, но пропустил немного. Потому что через пару минут появились отец и следователь.
— Я все проверю и дам ответ, — пообещал сотрудник компетентных органов и помахал мне папкой. — Пока, Артур!
— Пока, — ответил я.
На следующий день кто-то из цыган снова приехал из большого города и привез страшную для табора весть. Один из цыган, доставленных в следственный изолятор, раскаялся и признался в убийствах детей, совершенных им. Это был Харман. Услышав эту новость, я заплакал и ушел на реку. Я сидел на берегу, едва сдерживал слезы, задыхался в бессильной ярости, бросал в воду камни и даже не замечал, как солнце обжигало шею и лицо. Мне было известно, что Харман не убийца, но и вены себе резать он не стал. Мне кажется, цыган хотел увидеть свою жену и ребенка. Разве он мог убить себя в доказательство собственной невиновности?
Я плакал от беспомощности. Косясь по сторонам, чтобы случайный прохожий не увидел моего позора, я всхлипывал и утирался коротким рукавом рубашки. Хотелось бы мне в этот момент быть мужественным и держаться спокойно, не выдавая боли, как и просила меня Галка. Но слишком велико было мое горе. Я догадывался о главной причине своих страданий. Моя вина заключалась в том, что я был мал. Я находился в том благословенном возрасте, когда развязанные шнурки и чернила на руках не вызывают осуждения у окружающих. В этом, безусловно, была своя прелесть. Но платить за такое приходилось двойную цену. Мне не верили. Будь я хотя бы на пятнадцать лет старше, все для табора могло сложиться иначе. Снова это чувство вины… Наверное, через пятнадцать лет оно исчезнет. Я тоже стану смотреть на события зрелым и разумным взглядом. Подойду к табору и брошу палку в кого-то из тех, кто находится внутри.
Через пятнадцать лет… Этот срок выглядел для меня как бесконечность. Недели тянутся так медленно, что обещание повзрослеть, данное Галке, может вскоре превратиться в обман.
Но зато в городе события разворачивались стремительно.
После признания Хармана паника овладела не только табором, но и городскими властями. Теперь, когда показания арестованного цыгана уже не были тайной — может, его никто и не держал за тайну там, в большом городе? — люди могли прийти в ярость. Так они и сделали. Если раньше моих соседей сдерживали какие-то сомнения, то теперь, когда признание прозвучало, город мог взорваться от гнева, как мне кажется, ожидаемого давно и с большими надеждами.
В резервации вспыхнуло волнение. Подавлено оно было в считаные минуты — или, как говорили милиционеры, цыгане были успокоены.