Иллюзия смерти | Страница: 40

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Цыганка, отпущенная из тюрьмы большого города после поимки Хармана и вернувшаяся, долго голосила на могиле сына. Потом «успокоенная» женщина еще раз прокляла город и бросилась головой вниз в колодец. Цыганский барон схватился за сердце. Пока разбирались, что да к чему, на месте ли дежурный врач, он умер.

Хоронить его приехали из большого города не менее пятисот человек на десяти автобусах. Чтобы не добавлять жару в раскаленную добела атмосферу событий, райисполком принял решение передать тело барона многочисленной родне, а цыган выпустить из резервации и дать им один час на исчезновение из нашего местечка. Не распространяя новости из большого города, представители горисполкома и милиции вошли в табор и быстро объяснили цыганам их проблему.

Когда они уходили, им в спины били беспомощные крики и плач. Никто в таборе не верил в признания Хармана, якобы виновного в убийствах детей. Беспомощность цыган заключалась в том, что теперь если не власти, то людской гнев признает их укрывателями преступника.

Они не успели захватить с собой ничего, кроме носильных вещей, каких-то узлов и деревянных чемоданов. Прежде чем уйти, озлобленные и опустошенные люди вечером сломали все, что успели построить. Нет, это не было уничтожением инфраструктуры, чтобы она не досталась врагу после их отступления. Какая уж там инфраструктура!.. Да и о врагах цыгане вряд ли помышляли. Я думаю, они стерли свой лагерь с лица земли лишь для того, чтобы не оставлять ничего в память о себе.

Люди, которым не было места в этой огромной стране, уходили, будучи вне подозрений в убийствах. Всех их не раз допросили, не одна экспертиза была проведена в отношении каждого из них. Они покидали наш городок глубокой ночью, как воры, как стадо, окруженное гиенами, шагали бесшумно, боясь потревожить глубокий сон хищников. Когда цыган уходит, в память о нем остается лишь боль в сердце близких.

Наверное, они смогли бы прижиться в нашем городе и стать частью его, когда сумели бы принять всеобщий порыв неприязни. В данном случае — к самим себе. Цыгане должны были наплевать на себя, признать себя ворами, убийцами, попрошайками. Им надо было согласиться с тем, что отныне и во веки веков, больше того — в любой момент, скорее всего, тогда, когда это будет им особенно неудобно, в вину им может быть безапелляционно поставлено не то, что они сделали, а то, что могли бы учинить, относись мы к ним по-человечески.

Наверное, мы с радостью приняли бы их в свою большую, дружную семью, если бы цыгане согласились на такие условия. Но они уперлись. Им, видите ли, понадобились наша душевная теплота и признание их похожими на нас. Исход дикого необразованного племени был встречен горожанами с глубоким вздохом облегчения.

А мне вдруг стало не хватать деда Пеши. Словно я знал его сто лет и был привязан к нему не воспоминаниями об одной встрече, а долгой, тянущейся издалека нитью. Сколько сказок он мог бы еще рассказать мне, песен спеть и сделать игрушек своими руками, видящими все на свете.

Бог отца Михаила или кто-то другой, не знаю, четко следовал собственному плану. Он уводил от меня всех, с кем я хотел бы быть рядом.

Что касается барона, то хоронили его на кладбище большого города. В вырытую могилу опустили гроб. Несколько тысяч цыган проходили мимо и бросали на него бумажные деньги и монеты. Процессия тянулась почти весь день. Когда к могиле подошел последний ее участник, гроба уже не было видно под кучей денег. Он скрылся под ними так же, как древний город исчезает под зыбучими песками.

К могиле, заполненной деньгами, подогнали самосвал. Водитель поднял кузов и залил бетоном последние воспоминания о человеке, которому люди не из нашего общества доверяли свои судьбы. Сверху цыгане установили памятник барону. Он, из черного полированного гранита, сидел на коне из белого мрамора. Все в натуральную величину.

Хотя, может, люди и врали. Взрослым это ничего не стоит. Если я когда-нибудь окажусь в большом городе, то первым делом отправлюсь на кладбище. Если не найду там черного цыгана на белом коне, то перестану верить взрослым вообще.

Похороны цыганки, бросившейся в колодец, проходили куда более прозаично. Ее соплеменники решили, что неразумно вытаскивать женщину из ямы, чтобы после уложить в другую. Они сделали могилой то самое место, которое она сама выбрала. Бульдозер снес сруб, а несколько грузовиков засыпали колодец землей.

Цыгане установили на невысоком холмике грубо сколоченный крест, но в ту же ночь он вспыхнул и горел до самого утра. Кто-то чиркнул по коробку и поднес к нему спичку, решив таким вот образом навсегда вычеркнуть цыган из памяти жителей городка. Впрочем, некоторые мои соседи шептали, что крест загорелся сам. Они, дескать, тому свидетели. Как бы то ни было, холмик вскоре растаял как первый снег и сровнялся с землей.

Но это случится потом. А утром, не увидев цыган в таборе и услышав известие о задержании убийцы, люди повели себя в полном соответствии со словами отца о состоянии города. Они словно сошли с ума.

Я пообещал не ходить больше к табору, но не сдержал своего слова. Играя во дворе, я стал свидетелем разговора случайных прохожих о погроме, бросил игрушки и помчался к трассе. Еще не зная, что цыгане покинули город, я боялся расправы над ними. Я решил, что горожане будут бить деда Пешу и мальчишку, отнявшего у меня морковку. Я бежал и думал о том, что выручу хотя бы одного из них, если смогу. Я был уверен в том, что мне это удастся.

Но все было кончено. Словно издеваясь над моими намерениями, не самые худшие из известных мне жителей города на моих глазах совершали жуткие поступки. Я не мог судить о них объемно и глубоко, поскольку не имел разума взрослого человека. Я не обладал такой здравой рассудительностью, но мог ужасаться происходящему даже с высоты своего роста.

Я видел, как мои соседи врывались в пустой цыганский стан, ломали руками и ногами остатки жилищ. Они выплескивали ненависть, накопившуюся к малознакомым и неизвестным людям, столь похожим на них и таких чужих. Горожане с ругательствами, в непонятном, пугающем меня исступлении крушили останки стен хлипких цыганских хижин, рвали на части тряпки, оставленные ими. Вещи, неповинные в человеческих грехах, страдали только за то, что имели наглость принадлежать тем, кто так и не смог ужиться с мнением здравомыслящих людей этого города.

Разломав и разорвав все, к чему можно было применить силу, люди, задыхаясь от ярости, остановились. В их глазах я видел не раскаяние, а только отчаяние, овладевшее ими оттого, что сломано и уничтожено так мало. Словно цыгане были виновны еще и в том, что не нажили достаточно имущества и не создали такого количества строений, чтобы уничтожать все это можно было бесконечно, утомительно долго. Пока не успокоится гнев и не иссякнет сила многочисленных людей, похожих на меня, но думающих иначе.

Среди них метался отец Михаил, похожий на тень, оторвавшуюся от столбика.

С перекошенным от отчаяния лицом он просил, обращаясь ко всем и ни к кому конкретно:

— Опомнитесь, люди! Побойтесь Господа! Придите в себя!..

Его хриплый надломленный голос до сих пор стоит в моих ушах. Я теперь уже и не вспомню, когда мир разделился для меня на людей хороших и плохих. Быть может, детям это передается от матерей при рождении. Но делить окружающих на «хуже меня» и «лучше меня» я научился именно в этот день.