Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно. Интересно, из чего сделана тропосфера? А если она существует лишь в моем воображении, то из чего сделано мое воображение?
Адам вернулся ко мне в комнату вместе со мной. Я тут же забралась на кровать, а он еще какое-то время ходил туда-сюда, выглядывая из-за занавески, поднимая со столика Библию и снова укладывая ее обратно. Я думала, что он усядется на деревянный стул, но он в конце концов все-таки подошел и сел на кровати рядом со мной, опустив голову на изголовье дюймах в двух от меня.
— Так вот, если все мы кварки и электроны… — начал он.
— То что?
— Получается, что, если мы займемся любовью, это всего лишь кварки и электроны будут тереться друг о друга?
— Даже лучше, — сказала я. — В микроскопическом мире никто ни о кого не трется. В действительности одно вещество никогда не соприкасается с другим веществом, поэтому мы можем заняться любовью, и наши атомы даже не будут друг друга касаться. Ты ведь помнишь, что электроны находятся снаружи атомов и отталкивают другие электроны. Поэтому мы можем заняться любовью и в то же время отталкивать друг друга.
Я услышала, как изменился ритм его дыхания, когда он положил руку мне на ногу — туда, где полы халата немного приоткрылись.
— И как же тогда это называть? Ну, в смысле, если это всего лишь атомы, которые отталкивают друг друга, тогда тут и говорить особенно не о чем. Я хочу сказать, какое тогда кому дело, сделаем мы это или нет?
— Адам…
— Где вообще начинается реальность?
На секунду я снова подумала о боли: трение через силу, обмен электронами через силу, возвращение в реальность через силу. Но о чем это я? Явно о чем-то другом, о чем-то не отсюда.
— В языке, — ответила я. — Во всем, начиная с существования слов «реальность» и «охренительно» и заканчивая существованием слова «нельзя».
Я сделала упор на слово «нельзя» достаточно убедительно — и он убрал руку с моей ноги. Я прикрыла прореху, образованную полами халата, и скрестила ноги. Я знала, почему делать этого нельзя, но доводы — это одно, а желание — совсем другое, и поэтому я так и чувствовала, как все тело пульсирует с одной целью — готовит меня к тому, чего я не могу допустить: губы Адама — на моих губах; его темная, покрытая волосами грудь — прижата к моей, мягкой и гладкой; проникновение; забытье. Это похоже на то, как голодный человек понимает, что должен поесть. Голодный человек — это я, и вот кто-то протягивает мне тарелку с едой и говорит, что есть это мне нельзя, что еда, возможно, отравлена.
Адам поднялся с кровати и подошел к окну. Занавески по-прежнему были задернуты, но он не стал их открывать, а просто стоял и смотрел на их бежевую ткань. Он вздохнул:
— Все эти вещи про язык — это ведь как раз твоя специальность, да?
— Ага.
— Как далеко от теологии.
— Разве далеко? Из того, что ты говорил тогда у Хизер… Я подумала о Бодрийяре и его симулякрах — о мире, состоящем из иллюзий, из копий вещей, которые перестали существовать, — копий, не имеющих оригинала. А «различие» Деррида и то, как мы принимаем на веру значение различных вещей, вместо того чтобы самим по-настоящему его испытать. Деррида часто говорит о вере. Он очень много написал о религии.
— Но все равно ведь это не весело, правда? Тебе все равно говорят, что делать. Ну, типа: да, ни в чем нет никакого смысла, но все равно ты должен следовать правилам. А мне хочется чего-то такого, что говорило бы мне, что я не должен следовать никаким правилам.
— А, ну что ж, возможно, в таком случае тебе надо к экзистенциалистам. Думаю, вот у них — веселье. Вот только проблема в том, что они сами не догадываются о том, что веселятся.
Я подумала о Камю и «Постороннем». О той сцене, где Мерсо пьет кофе в похоронном зале, и о том, как позже это используют в качестве доказательства того, что он плохой человек. Интересно, каким же тогда человеком будет тот, кто занимается сексом в монастыре?
— Так Деррида — не экзистенциалист?
— Нет. Но у них у всех общие корни — Хайдеггер, феноменология.
— А там что говорится про жизнь?
— Где, в феноменологии?
— Ага.
— Ну… Я пока еще продолжаю обдумывать все эти вещи и, возможно, еще не все правильно понимаю, но в целом тут речь идет о мире вещей — феноменах.
Мне снова пришел на ум рассказ Люмаса «Голубая комната» о философах, которые пытаются определиться с вопросом, существуют ли духи. Это очень похоже на то, как я в первый раз попыталась разобраться с тем, что такое феноменология (я, кстати, все еще в процессе). Я читала тогда «Открывая существование с Гуссерлем и Хайдеггером» Левинаса (Гуссерль был наставником Хайдеггера) и пыталась постичь, о чем же таком он говорит, но это было очень трудно. Я лежала в ванной, стараясь не намочить книгу, и в качестве мысленного эксперимента задавала себе старый как мир вопрос: «Есть ли в этой комнате призраки?» Я напомнила себе, что, будь я рационалисткой, я могла бы с полной уверенностью ответить «нет», если прежде уже успела определить с помощью логических и умозрительных заключений, что призраков не существует. Если ты рационалист, то можно вообще сидеть с закрытыми глазами. Я знаю, что призраков не существует, значит, в комнате нет никаких призраков. Если ты рационалист и твой мир построен на логике, которая утверждает, что вещи, которые умерли, мертвы, и точка, тогда, будь ты даже в комнате, полной орущих вурдалаков, ты все равно придешь к выводу, что никаких призраков тут нет. Будь я эмпириком, я бы стала искать доказательств в своих ощущениях. Увидев, что в комнате нет призраков, я бы заключила, что, раз я их не вижу и не слышу, значит, их нет. Все это я поняла. Но, по-моему, феноменологии неинтересно, существуют ли призраки. По-моему, она задает вопрос: «И кстати, что это вообще за хрень — призраки?»
Я попыталась кратко изложить все это Адаму:
— Ну, в общем, феноменология утверждает, что да, мол, ты существуешь, и мир существует, но вот отношения между тобой и миром — это уже сложнее. Как мы вообще даем чему-нибудь определение? Где заканчивается одно и начинается другое? Структурализм вроде как утверждал, что объекты — это всего лишь объекты и их можно называть как угодно. Но мне куда интереснее вопросы о том, что становится объектом. И как может объект иметь значение за пределами языка, с помощью которого мы дали ему определение.
— Выходит, в конечном итоге все сводится лишь к языку. Есть только слова, а за ними — больше ничего. Главная мысль — в этом?
— Ну, примерно. Хотя дело тут не только в словах. Возможно, «язык» — не то слово, которое требуется в этом контексте. Может, правильнее было бы говорить «информация». — Я вздохнула. — Все это так трудно выразить словами. Возможно, Бодрийяру это удается лучше, когда он говорит о копии без оригинала — симулякре. Типа, как у Платона — знаешь? Он ведь считал, что на земле все — копия (или тени) Идеи. Ну, а что, если мы создали такой мир, где даже тот уровень реальности, в котором за правду принимают тени, еще не последняя копия? Вдруг в нашем мире не осталось ничего из того, что раньше считалось реальным, а отсылающие к вещам копии — то есть язык и знаки — больше ни к чему не отсылают? Что, если все наши идиотские картинки и знаки больше не отображают никакой реальности? Что, если они вообще ничего не отображают и отсылают лишь внутрь себя самих или к другим знакам? Это гиперреальность. Если воспользоваться терминами Деррида, это мир, в котором реальность от нас постоянно скрыта. Причем скрыта с помощью языка. Он обещает нам стол, призраков или камень, но дать нам всего этого на самом деле не может.