Дриада принесла ей весть, и хозяйка безумной орды явилась из недр Шахты на руках огра Руго. Тот нервно озирался, облизывая кривые бивни, потому что его мучило нехорошее подозрение, что этот сраный фей, подменыш ихний, пережил и свалку на Общинном пляже, и огру вовсе не хотелось объяснять Кайрендал, почему гаденыш еще жив. Так что, обнаружив, что Яма, как и доложила дриада, пуста, Руго облегченно вздохнул.
Рядом с Руго волочился Жест, словно цепной пес, радостно послушный тычкам и приказам облаченного в броню своего сторожа, огриллонихи Тчако. Кровь еще сочилась из прокушенной клыками Кайрендал губы, а когда он глянул с галереи на сваленную у стен Ямы груду трупов, во рту заныло еще сильней. Он решил, что там, среди мертвецов, валяется, словно бревно в поленнице, его приятель Кейн, и подумал: «Лучше он, чем я».
И когда Кайрендал, а с ней Руго, Жест и Тчако вышли на свет, перворожденные, и камнеплеты, и огры, и все прочие заговорили одновременно, пытаясь объяснить, почему двери следует выломать именно таким способом, или другим, или еще что-нибудь; послышались злые окрики, и шум, и лязг стали.
Лихорадка, туманившая рассудок Кайрендал, начала отступать понемногу; за несколько часов, прошедших с момента пленения Жеста, она успела даже усомниться в первородной виновности Кейна. Обнаружив Яму опустевшей, она испытала необъяснимое облегчение, и чувство это тревожило ее больше, чем даже болезнь.
Голос фантазма в мозгах ее подданных прозвучал особенно резко.
– Его здесь нет. Мы опоздали. Выбивать дверь бесполезно – сражаться с армией наверху мы не в силах. Мы его потеряли.
Все смолкли, обдумывая, каковы будут последствия.
И, словно тишина послужила сигналом, двери на лестницу распахнулись сами собой. На пороге стоял рослый, злобный огриллон в кольчужной рубахе на три размера меньше, чем нужно. В перебинтованных лапах он сжимал дубинку стражника. Губы его растянулись в подобии хуманской улыбки. Огриллон призывно повел бивнями.
– Кейна ищете? Там, в Палате правосудия, у нас праздник. Большой. И вас приглашаем.
– Что? – мучительно просипела Кайрендал, от изумления воспользовавшись не мыслью, а голосом. – Что?
– Пошли. – Огриллон махнул рукой. – А то опоздаете. Все собрались?
– Кейн приглашает меня на праздник? – переспросила нагая, дрожащая Кайрендал – полумертвая, уродливая, паукообразная тварь .
– Особенно тебя, Кайрендал, – серьезно ответил огриллон. – Ты у нас почетный гость.
В Палату правосудия можно попасть со второго этажа здания суда. Это сводчатая зала, где король – позднее император, а до последнего времени сенешаль – Анханы разбирал дела, требовавшие его личного вмешательства. Архитектура зала восходит к той эпохе, когда некоторые гражданские дела разрешались поединком; круглая площадка, где стоят тяжущиеся, по сию пору обнесена оградой, традиционно посыпана чистым песком. И посейчас зовется ареной. Одно могу сказать об аренах вообще: значительно приятнее взирать на них сверху, чем смотреть вверх с арены.
Уж мне поверьте.
На широком помосте над ареной возвышается Эбеновый трон, брат-близнец Дубового трона в Большом зале дворца Колхари. Со дня Успения Ма’элКотова, впрочем, патриарх выносил приговоры, сидя в кресле поменьше, не столь роскошном и вызывающем – сенешальском троне, возведенном на помост пониже, по правую руку от трона: подобающее место для того, кто суть лишь слуга господа.
Но с Эбенового трона вид гораздо лучше.
И очень удобно.
Я сижу, положив на колени обнаженный Косалл, и обозреваю свое новое царство.
Ряды сидений поднимаются круто вверх, их нарушает лишь настоящий известняковый утес, что поднимается от Эбенового трона до самых сводов. На скале был высечен когда-то образ Проритуна, а ныне его заменило новое воплощение местного правосудия, какое ни на есть, – Ма’элКот. Только Ма’элКоту дозволено заглядывать через плечо тому, кто выносит приговор.
Сукин сын всегда любил выпендриться.
Сейчас ряды за рядами каменных скамей заняты моими людьми. Они молча сидят, ждут, когда начнется представление. Круглым счетом – тысячи две, хумансы, и перворожденные, и огриллоны, из Ямы и из отдельных камер. Несколько – из Шахты. Из двух тысяч сотен пять, пожалуй, считают себя в чем-то мне обязанными. Или друг другу. Если припечет, из этих пяти сотен положиться я смогу в лучшем случае человек на пятьдесят.
Два десятка даже станут за меня драться.
Остальные просто хотят унести ноги куда подальше. Они хотят жить. Не могу винить их. И не стану.
Мне они не нужны.
Моими бойцами станут те, кто на арене.
Сто пятьдесят боевых монахов, по меньшей мере четверть из них – эзотерики. Их ряды щетинятся мечами, копьями, короткими составными луками и шут знает какой прорвой жезлов, талисманов и прочей ерунды. Черт, я выставил бы их против Котов и поставил на монашков три к одному.
Наличными.
Мужик, с которым вполголоса беседует Райте, – исполняющий обязанности посла Дамон – дергается, точно нажравшийся стима поденщик, но Райте уверяет, что на него можно положиться. Как и на всех них. Вот вам монастырская тренировка: даже паранойя с манией убийства им не мешает. Я бы сказал, помогает немножко.
Чтобы драться с социальной полицией, надо быть полным психом.
Райте поднимается по ступеням медленно, слегка пошатываясь. Его трясет и мотает от потери крови, и только самогипноз заставляет переступать ногами: давление в сосудах поддерживается аутогенной тренировкой, усилием воли он может заставить эндокринные железы выделять гормоны, придающие сил и подавляющие боль. Так и будет ходить, говорить, даже драться, пока совсем не свалится.
– Они исполнят приказ, – кивнув, говорит он вполголоса, когда подходит совсем близко. – Дамон хороший человек. Приказы исполнять умеет.
Я гляжу на него, прищурясь.
– Это твое определение хорошего человека?
Наталкиваюсь на ледяной взгляд.
– Дай свое.
Не отвечая, я заглядываю в ведерную супницу, которую кто-то позаимствовал в интендантской. Она стоит на столике по правую руку от меня. В теплой, как слюни, воде отмокает моя рука. Я сжимаю кулак. Рваные клочья кожи колышутся, словно медузы, оставляя соломенно-желтые облачка разведенной крови.
– Ладно, – говорю я, вынимая руку. – Бери.
По другую сторону от меня хворым жалким ежиком сидит на полу Тоа-Сителл, все еще в оковах. Порой он шевелится или хнычет тихонько, и тогда по щекам его сползают редкие слезинки. Райте делает сложный жест, сплетая и расплетая пальцы, словно кошачью колыбель из плоти и кости. Патриарх теряет сознание.
Развязав кляп, Райте осторожно вынимает тряпку из полуоткрытого рта Тоа-Сителла и медленно, почтительно полощет ее в кровавой воде из супницы, прежде чем запихнуть обратно, между патриарших зубов.