Декабрь без Рождества | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Панна и Платон, каждый втихомолку, подозревали, что получили б хорошую трепку от матери, узнай она, что сия могила является местом сборищ. Но это ведь так романтично — настоящая могила без креста, настоящая роковая история в семье! Можно сказать, настоящая гробовая тайна! Ничего подобного не было ни у Тугариных, ни у Медынцевых. Сережа, правда, пытался отыграться, убежденно повествуя, что род их ведется от отданной в жертву дракону девушки, слишком приглянувшейся чудовищу, чтоб ее съесть. Но заимствование из «Рассказов о временах Меровингов» слишком проглядывало, чтобы Сережины попытки предъявить те либо иные наследственные признаки огнедышащих рептилий пользовались большим успехом. Платон же написал нехудой стишок о том, что мраморная книга на могиле самоубийцы может открываться под руками потомков: разумеется, без сторонних свидетелей. Прочесть в ней, конечно, можно было очень много интересного и загробного, но опять же для своих, без пересказа.

Солнце вошло в зенит. Панна пристроила этюдник поудобнее напротив могилы. Платон давно уж умолял ее написать мраморную книгу для украшения его комнаты, но Панна, самая сговорчивая и уступчивая в семье, в отношении живописи проявляла редкую необязательность. Хоть год за ней ходи, если ей теперь не интересно, за карандаш и кисти нипочем не возьмется. Что именно увлечет ее, нельзя было угадать нипочем. Платон обижался неоднократно: ну как можно не захотеть написать черную розу, надгробие, какой-нибудь на редкость печальный закат… Впрочем, когда сестре удавалось извлечь куда больше меланхолии из ничем не примечательных зарослей терновника либо натюрморта с банальным домашним серебром, он всегда отдавал должное.

Но мраморную книгу Панна не видела теперь печальной. Щедрый весенний свет так играл на мраморе, так чист и весел был прозрачный воздух, так полны пробуждающейся жизни березовые ветви, наклоненные над оградой… Чего больше в этом воздухе, голубизны или сизых теней? А вот с белилами-то как раз надобно осторожнее…

«Тебе этот ящик дороже меня. Как он сам не смог сообразить, что сегодня он — третий лишний?»

Арсений, также пеший, одетый как германский студиозус, подошел незаметно для увлеченной работой Панны. Каштановые кудри его, старательно расчесанные свинцовым гребнем, чтоб гляделись потемней, красиво спадали на легкий плащ.

«Платон очень просил пейзаж с нашей могилой, — отчасти лукавя, ответила Панна. Не дороже, конечно, не дороже, только как объяснить, что если кисть легко легла в руку, выпустить ее почти невозможно?»

«А я между тем насилу отбился от родителей: хотели меня вместе с младшими к тетке везти. — Арсений уселся на землю. — Ну и ладно, буду тут воплощать живую аллегорию Упрека».

«Не будешь, я уже заканчиваю, облака набежали, — Панна стянула старенькие, все в пятнах краски, перчатки, в которых обыкновенно занималась живописью на открытом воздухе. Свежие, кружевные, были тут же, в муфте, но она не успела их надеть. Арсений тут же завладел обеими ее открытыми руками и прижал их к лицу».

«Конопляным маслом пахнут, с которым ты краски трешь. А ты не отнимай, мне и такой запах нравится, он твой, с детства еще».

«В детстве я разводила краски водой, — Панне неудобно было стоять с плененными руками, и она тоже опустилась под сень памятника. Теперь лица их были вровень. Арсений немедля воспользовался этим, выпустив руки подруги и торопливо клюнув губами куда-то в ее щеку: целоваться в уста они еще робели».

«Ну, не знаю, ты уж давно забросила акварели».

«Не заговаривай мне зубов, если еще раз такое посмеешь сделать, я тебя стукну открытым ящиком!»

«Почему открытым? — засмеялся Арсений. Они стояли на коленях у чугунной оградки, глядя друг на дружку, растерянные и взволнованные».

«А чтоб от красок долго отмывался! Медынцев, ты был предупрежден, не смей!»

«Да, вид будет отвратительный — синие, красные, бурые пятна на таком-то светлом плаще! Да еще на лице, в волосах… Но знаешь… Я подумал обстоятельно, дело того стоит. Стукай, пожалуй! — Арсений, не иначе для симметрии, поцеловал Панну в другую щеку — на сей раз уже не столь поспешно. Что-то иное, прежде не знакомое, было в этом поцелуе, и Панна, покраснев, вскочила и, отворотив от юноши лицо, кинулась собирать свои рисовальные принадлежности».

«Панечка! — перепуганный Арсений вскочил следом. — Я не шутил, бей чем хочешь, только не сердись!»

Она продолжала отворачиваться, как попало сваливая все в ящичек.

«Панечка, я больше не буду, право, не буду, ну прости!! — отчаянно взмолился юноша».

«Знаешь, мы с тобой дурно поступаем, — теперь Панна казалась спокойна. Румянец сошел с ее щек. — Родители сквозь пальцы смотрят на все наши встречи, мы ведь росли как родные. Только мы уж выросли. Единственно мужу с женой прилично такое. Обещайся мне, что больше такого не случится, покуда мы не поженимся, нето я с тобой больше никогда одна не останусь!»

«Панечка! — На Арсения жалко было смотреть. — Во-первых, муж с женой целуются в губы, а во-вторых, ну как я могу обещаться не целовать тебя?! Легче умереть! Когда мы еще поженимся, года через два, а то и через три, это целая вечность! Ну, позволь я завтра же приду к твоему папеньке руки просить? Он скажет, что для помолвки рано, но все одно будет знать наши намеренья. Ты же самое не разрешаешь…»

«Нет, Арсюша, не вздумай…»

«Да почему?!»

«Нет, неловко как-то… Стыдно даже! Не хочу! Уж станем вовсе взрослые, тогда как-нибудь спросимся…»

Панна не вполне понимала себя. Одно знала она наверное: когда тайна их выйдет наружу, сие будет концом старой компании. Не только потому, что могут раздружиться Арсюша и Сережа, который весь последний год тоже ищет малейшей возможности побыть с нею наедине, но просто всем сразу станет как-то не так при наличии жениха да невесты. Не охота, вовсе не охота выходить из теплой доброй детской, век бы в ней оставаться, ведь оно так беззаботно и весело! Арсюша и без того с нею каждый день, к чему взрослеть? Что меж ними есть нечто особое, что он ближе ей не только Сережи, но и Платона, она поняла с тринадцати еще лет, с пустяка, сущего пустяка. Было то в Камышах, в один из дождливых насквозь, сумрачно темных летних дней, когда так невыносимо досадно сидеть в комнатах, а на двор не высунешься. «Право, коли завтра не прояснится, я слягу с мигренью, — пожаловалась госпожа Медынцева компанионке. — Так, должно быть, алеуты кричат, да и то не всегда! От их крика нельзя спрятаться, он несется по всему дому! Стоит детям не подышать свежим воздухом, как начинают беситься, словно одержимые. Пусть Татьяна им сладких пирожков, что ли, подаст, что от десерта остались, может их хоть лакомство утихомирит ненадолго!» Пирожки с земляникой не утихомирили, но послужили поводом к буйному, с хохотом, дележу. Выхватив из-под носа Арсюши уже надкушенный им пирожок, Панна, смеясь, убежала вверх по лестнице, где начала, дразнясь, доедать добычу. И, проглотив последний кусочек, вдруг перестала смеяться. Что-то было не так. С младенчества она была невероятная брезгливица. Почему же она теперь не побрезговала надкушенным? С этого Панна начала примечать другие странности, вроде бы и не предосудительные, но вместе с тем такие, что о них никому невозможно было поведать. Самое странное, только перед ним она не боялась оказаться некрасива — накусают ли лицо комары, падет ли на руки загар. Отчего-то знала она, что в глазах товарища детских своих лет попросту не может она, Панна Роскофа, быть некрасивой. Странности между тем все множились. Однажды Арсений все никак не мог красиво приколоть бутоньерку к отвороту, и Панна взялась помочь ему. Арсений еще не выпустил фарфоровой вещицы из своих пальцев, когда Прасковья за нее ухватилась своими. Персты их соединились, а в следующее мгновение произошло вот что: словно бы все остальное тело перестало существовать, во всяком случае — ощущаться, все средоточие жизни осталось в пальцах, и только там, где они соединились с пальцами друга. Зато как билась она в кончиках пальцев, эта сила жизни! Откуда она знала, что Арсений ощущает то же самое, что сквозь них словно проходит какая-то невидимая магнетическая сила, одна на двоих? Она знала, потому что, когда нескончаемо долгое мгновение миновало, оба они безумно смутились. Никто ничего не заметил, да и было ли что замечать?