Сколько прошло еще месяцев, покуда сделалось ясным, что означают все эти странности? Немало. Панна ни разу не задумалась, отчего задолго до первых неумелых признаний десятки незримых нитей связали ее с Арсением, и никак не могли б связать с кем-то другим. Сережа Тугарин, если подумать беспристрастно, был красивей: темноволосый, и волосы не надобно было ему чернить, но светлоглазый. Особенно хороши были, по восторгам всех взрослых, эти его большие светлые глаза в обрамленьи длинных черных ресниц. Но Панна беспристрастно не думала. Сережа был дорогой и близкий, а с Арсюшей они, словно бы день ото дня, становились одним целым.
Зачем только Сережа в нее влюблен! Как все сложно стало в их безмятежной, их веселой компании!
«У Платона какая-то тайна появилась, между прочим, — заявил Арсений, шевеля подобранным березовым прутиком свежие травинки».
«Тайна? — Панна задумалась. — В смысле… ну, как у нас? Он тоже в кого-нибудь влюбился?»
«Влюбился он в Лёльку Ямпольскую, бедняга, но это не тайна. Я про другое. Зачем он так надолго после курса в Сибирь ездил? На добрых четыре месяца».
«Так у нас там родственники, — Панна задумалась. Наличие сибирской родни без того немало смущало ее. Что ж это за родня такая, о коей не рассказывают житейских анекдотов, кою не перечисляют поименно, коей нету ни портретика, ни силуэта… Давно уж она поняла, что семья их — не совсем обычная семья, и живет не тем и не так, что другие семьи. Зачем так долго гостил Платон у загадочной родни, о чем часами беседовал с отцом по возращении?»
«Хотел бы я представить, чем может быть четыре месяца занят Платон Роскоф у родни, которая живет по модам позапрошлого сезона и читает апрельские журнали в июне? — хмыкнул Арсений».
«Положим, не четыре, а два, не забудь про дорогу. А в Лёльку Ямпольскую Платон не может быть влюблен, — сменила тему Панна. — Она vulgar. Красивая, конечно, но vulgar».
«А вот в этом я не уверен», — Арсений, несомненно, отвлекся от непонятной Сибири.
«Как это — ты не уверен, — возмутилась Панна. — Кабы ты слышал, что она мне о прошлой неделе ответила, когда я спросила, понравилась ли ей „Смерть в желтом домино“?»
Сказав, она тут же залилась краской. Повторить же сказанное девицей Ямпольской было просто немыслимым. «Превосходные ужасы, — сказала Лёля одобрительно. — У меня со страху аж позвоночник чуть в панталоны не осыпался».
«А я и слышал, — ответил Арсений, и Панна покраснела еще больше».
«И, по-твоему, она не vulgar?!»
«Ну… видишь ли, vulgar это все ж-таки когда человек не знает, как надо и как не надо. А она ведь прекрасно знает. Захоти, могла бы быть очень бонтонной, право. Ей нравится эпатировать».
«Может статься, ей и нравится эпатировать, только едва ль Платону может понравиться эпатирующая девица, — Панне стало не слишком приятно, что Арсений оправдывает в чем-то Ямпольскую. — Платону может понравиться только особа безукоризненно изысканная».
«Знаешь, — Арсений словно на мгновение отстранился от собственных гессенских сапог, блондов, подтемненных волос и сделался старше. — Платоше нашему собственной изысканности, пожалуй, достанет на двоих. Пересыщенный раствор кристаллы не растворяет, помнишь, нам в физике объясняли? А мне так, Панечка, неохота в Архивах служить, а папенька рогом уперся. Говорит, самое лучшее для продвижения в обществе».
«Да, родители вечно чего-то хотят на свой манер, — Панна вздохнула. — А ты послужи год, папенька успокоится, а там видно будет. Понимаешь, все ведь дело в том, что они нас еще всерьез не принимают. Ты сейчас говоришь, „не хочу“, а он еще думает, будто ты от манной каши отказываешься. Мало ль, чего ты не хочешь. А со службы воротишься через год, будешь как бы сам по себе, и „не хочу“ твое будет другое».
«Ты такая взрослая иногда, — Арсений вздохнул. — Мне даже больно, какая ты иногда бываешь взрослая. Откуда в тебе это?
Ты ж меня на три года моложе. А служить я вообще не хочу. Мы будем жить в деревне, читать и принимать у себя немногих друзей, тех, с кем есть о чем говорить. Ведь больше нам ничего не надобно, правда?»
«Правда».
И тут уста их слились, впервые, по-взрослому, как, надо думать, свойственно целоваться только супругам.
Узурпатор в те дни еще не снялся из Дрездена, но войска уже выстраивались в восточном направлении. Это были дни глубочайшего падения христианской Европы. Император Австрийский и король Пруссии как с ровней встречались с трактирщиковым сыном Иахимом Мюратом, венчанным «королем» Неаполитанским. Бонапарту же они воздавали почести как высшему, называя его «императором» и «Наполеоном Первым». Теперь уж Бонапарт приходился Императору зятем, коли можно назвать так владыку наложницы, поскольку брак с Марией-Луизой Австрийской от живой жены Жозефины Богарне не был законен.
«Зачем было австрийцам точить сабли свои о ступени французского посольства?! — отчаянно повторяла в Кленовом Злате Елена Кирилловна. — Теперь бы им стоило этими самыми саблями зарубить друг дружку насмерть!»
«Почему? — спрашивал Платон, как-то начавший в то лето перетекать от младших друзей в общество взрослых».
«Да потому, что самоубийство — грех, — сердилась Елена Кирилловна. — Но и жить мужчинам после такого позора тоже никак нельзя!»
И австрийская принцесса теперь не только разделяла ложе узурпатора, но и успела дать жизнь младенцу, прозванному Римским королем и долженствовавшему, по чаяньям Бонапарта, стать французским Императором. А в пыльной стклянке, в убогой лавчонке аптекаря, билось сердце другого мальчика, законного Государя Франции. Даже революция представлялась теперь не столь страшна, поскольку в ней еще можно было отделить Добро от Зла. Ныне в старой Европе смешалось все. Лишь две державы явственно копили силы для сопротивления тому, кто уже видел себя владыкою мира: Великобритания и Россия.
Не защищенная морскими глубинами, Россия готовилась принять чудовищный удар, после предательства Австрии это было ясным всем, кто жадно следил за газетными листами.
Как большинство подростков, Панна и Арсений нисколько не интересовались событиями политической жизни. На первых шагах из детской, они еще худо знали жизнь, то и дело разминываясь с нею то во времени, то в пространстве. Смысл собственного бытия, философия, искусство составляли единственную пищу для их юных умов. Мимоходом, между мыслями об Арсении и живописи, Панна видела, что отец пребывает в непрестанной тревоге. Но разве не все последние годы он тревожился вестями с первой родины? И нездоров он был тоже не со вчерашнего дня. Из всего этого никак не вытекало, что отец может умереть. Посещая могилы и много-премного размышляя о смерти, они в нее на самом деле нисколько не верили.
Еще полтора месяца отделяло их от того дня, когда самая простая данность об один день завершит их повзросление: враг ступит на Русскую землю.
Случайная тень Франции, вдруг проскользнувшая в разговоре с Гремушиным, уже не оставляла Роскофа. Едучи новодельною и недолговечной дорогою на Орёл, он все вспоминал совсем другую дорогу, что была самой естественной, проселочной, набитой за не одну сотню лет.