Но вдруг сами по себе ценны показались те годы. Вот их Нелли четыре, и сидят они с папенькой в солнечный день на ветхих мосточках у пруда, удят рыбу. И все не может Нелли понять, как несколько волосьев из лошадиного хвоста скручиваются в папенькиных ловких пальцах в крепчайшую лесу, способную удержать изрядного голавля. Нелли же держит удочку обеими руками, но занимает ее вниманье не рыба, что все одно у ней не клюет, а лазоревые-изумрудные крылья стрекоз, скачущих над водой. Очень хочется содрать с головы неудобный белый чепец, что нахлобучили на нее в рассуждении зноя. Да нельзя — такое уж условье маменьки: хочешь удить, так сиди с покрытою головой. Неважной удильщик из Нелли, хоть и папенька, признаться, и сам мог быть лучше. Над рыбою положено молчать, так говорит старик Варфоломеич. Папенька ж все напевает себе под нос свое любимое.
«Помнят россов, помнят шведы,
Пули метки, сталь светла,
И парил орел Победы,
Под Полтавой брань была!
Преображенцы удалыя,
Дети грозного Петра!
Наша слава дни былые,
Также днесь славны, ура!
Песня хороша, Нелли, ее вить наши ребяты сами складывали. Одно плохо, слова всяк поет на свой лад, хоть бы кто взял да свел воедино…» Папенька вдруг закусывает губу: рука его скользит по сизой ткани домашнего сюртучка к правой стороне груди. Рука остановилась, пальцы растопырились, словно хотят что-то удержать. «Пустое, Нелли, — он замечает испугу малютки. — В сердце ить метили, сено-солома, деревенщина неученая. А я живехонек!» Папенька наконец отводит правую руку от правой груди и щелкает пальцем по носику Нелли. А вить потом сие прошло. Только в самых ранних воспоминаньях Нелли Кирилла Иваныч эдак морщился вдруг и зажимал что-то невидимое рукою. Хорошо, что память у ней ранняя. Хорошо, что воспоминаний много, самых житейских, обыденных. Это вить для нее, Нелли, они обыденные, а для девушки, живущей столетии в двадцатом, сделаются волшебными картинами из ларца. А когда б она только и делала, что перебирала содержимое ларца, ей бы самой нечего туда оказалось положить. Вот и выходит, что скушная жизнь людская тож ценна. Странные мысли!
Прочь их теперь! Пойти узнать, может, Парашка вернулась. Как там у ней с зельем? Куда она запихнула сапоги? Нелли подскочила на постеле и сунула ноги в ойротские некрасивые туфли из войлока, что нашивала в тереме. Как-то раз она спросила княжну Арину, отчего средь стольких нежных вещей из Китая у женщин Крепости не водится и красивых туфелек? Княжна хохотала, как незнамо кто. «Не заказываем мы тех туфель, Ленушка. Бедные китаянки обувь носят некрасивую. А те туфли, что у знатных и богатых в ходу, нам без надобности. Они и на семилетнюю девчушку не налезут». — «Неужто у китаянок такие ножки маленькие?» — Нелли сделалось обидно: всю жизнь в Сендерелы определяли только ее самое. Нето, чтоб она гордилась, но приобвыкла. И тут вдруг нате. «От рождения-то ножки у ихних девочек такие, как у всех прочих, — с непонятной миною ответила тогда Арина. — Только годочков с пяти начинают их бинтовать». — «Зачем бинтовать?» — не поняла Нелли. «Для препятства росту, — отвечала Арина, уже вовсе помрачнев. — Обматывают их грубыми портянками, кои подолгу не снимают. Ножки у малюток натираются, кровоточат, гноятся иной раз до червей, девочки плачут день и ночь. А взрослая женщина ходит хуже моего. Не держат ее крошечные-то ноги. Идет, качается, ровно пьяная. Руками плещет для равновесия. Пииты китайские такую походку зовут лилейным колебаньем на ветру. Башку бы таким пиитам сворачивать!» Тут Нелли была положительно согласна. «Аринушка, только по справедливости прежде башку надобно свернуть тому, кто первый придумал так богоданное тело уродовать». — «Золотой дух все сие, небось Модест тебе сказывал. Столько в мире уродства на тело живое напридумано, что перечислить дня не хватит. Книга есть в вифлиофике, но лучше не читай, меня так тошнило три дни».
Ну вот и сапоги нашлись. Да что, право, творится с ней, с Нелли? То Сабурово в голову вспадет, то страна Китай. Словно мысль крутится незваным гостем у заветной двери: то на крылечко подымется, то на дюжину шагов отбежит. Слишком затянулась история с Венедиктовым, вот Нелли и трусит. Даже занозу вытащить, и то сразу не так боязно, как погодя. А уж Венедиктов — заноза не в пальце, а во всей Неллиной судьбе. А выдирать надобно. Надобно расцепить их связь. И трусить не след. Впрочем, может, оттого она и страшиться так, что знает: уж теперь — наверное.
Нелли рванула край сапога вверх, поправляя голенище.
— Я не умру, но убью, — прошептала она.
Параша, как, впрочем, и Катя, жила не с Нелли, а в другом тереме. Не мудрено — двух гостевых горниц в одном дому по здешней тесноте не бывало. Предоставивший девочке гостеприимство дом стоял проулка за три. Параша б охотней спала на оттоманке в светлице Нелли, да вить со своим уставом в чужой монастырь не лезь. Нету тут слуг, так уж у всех нету. Трудненько будет перевыкнуть к старым правилам, подумала Нелли, шагая по ровной, словно пол, деревянной мостовой. Еще трудней, чем отвыкнуть от здешней кухни, где нету яблок и картофели, а хлеб — самое лакомое лакомство, и пирог из пшеничной муки — украшенье праздничного застолья, а к завтраку чаще подают рисовые лепешки. С рисом же едят дичину — куда чаще, чем домашнюю убоину, хотя свой скот тут все ж есть. Заскучается и без кедровых орехов — из коих тут делают все — от постного молока до конфект.
О съестном Нелли вспомнила, как в воду глядела. Хозяйка, почтенная Соломония Иринеевна, месила тесто на огромном столе, сверкающем белыми скоблеными досками. Перед нею стояло три горшочка — из большего щедро сыпался смолотый в муку рис, из среднего — ореховая мука, а из меньшего, с осторожностью — пшеничная. Шел в дело и мед, верно, пирог готовился сладкий.
— Так все и охота мальчиком тебя назвать, — в ответ на приветствие улыбнулась Соломония, отводя локтем выбившуюся на лоб прядь волос — руки были в муке.
Парашу Нелли не сразу приметила — она расположилась в дальнем конце огромного стола. Как сперва показалось — помогала стряпать.
Кивнувши Нелли, Параша забила дальше острым ножиком, кроша что-то вроде петрушки на тоненькие кусочки. Нет, не петрушку — очищенный корень был странного, темно розоватого цвета.
— Золотой корень, — пояснила хозяйка, поймавши Неллин взгляд, и оборотилась уже к Параше: — Гляди, Панюшка, помни, злоупотреблять им не след. И то сказать, напасти побольше надо — где ж у вас в России такое возьмешь?
— Отчего он золотой, когда розовый, — заспорила Нелли: Парашины хитрости сделались ей ясны. Чем таиться по углам, лучше приврать, да делать все открыто. Тут Парашка сказала, что в Россию напасается, затем ей так много и нужно.
— Так уж говорят, золотой да золотой, — Соломония озабоченно подняла дощечку, закрывавшую плошку с опарой. — Останься, Олёнка, коржики кушать. Уж печь горячая.
Параша тихонько кивнула.
Лакомясь сытною сметанной сдобой, девочки тихонько переглядывались. Параша улучила мгновенье показать, что пышущая жаром печь интересна ей и в другом, нехозяйственном, смысле. Без особого труда удалось уговорить Соломонию Иринеевну предоставить мытье посуды и кухни подругам. Нелли показалось лишь странно, до чего ж доброй женщине не придет в голову удивиться, что она, Нелли, намерена выскребать тесто из горшков вместе с собственною служанкой. Дома после такого предлога уж наверное надзирали б во все глаза.