Орина дома и в Потусторонье | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

До мостков идти не так далёко, но все обрывистым берегом. Пелагея шла бойко, торопясь поскорее уж дойти до места да поставить куда ни то тяжкую ношу. Орина отпустила руку сестры и побежала по лугу, прочь от реки, собирать «часики» — мелкие сиреневые цветики, чьи лепестки «переводились», как стрелки на часах. Эмилия, пытавшаяся посуху опередить плывущих обидчиков-гусей, шла по самому краю глинистого обрыва. Сана в форме надышанной кем-то Купальщицы фланировал над ними. Вдруг он увидел Каллисту — навка в веночке из лилий вынырнула из реки, распугав загоготавших гусей, зависла в метре над водой, а после опустилась на зыбкую поверхность, руку уперла в бок, одну ножку скрестила позади другой — вроде позировала для невидимого фотографа. Потом сорвала с головы веночек и помахала им Сане. Он насторожился, не зная, чего ждать от навки. А та, оседлав самого большого гуся, который немедля поднялся в воздух, задевая лапами воду, прокатилась на нем — и на ходу соскочила. Все гуси взлетели вслед за вожаком и, миновав по воздуху нехорошее место, опустились на воду ниже по течению.

Мертвушка же принялась отплясывать на воде, ровно на суше: вначале плавно скользила, едва перебирая босыми ножонками, потом побыстрее припустила — и то одно плечико вздернет, то другое; после дробь принялась отбивать — только брызги полетели во все стороны; в присядку пошла; и вдруг волчком закружилась на месте. Тут, видать, омут — решил Сана. А Каллиста резко остановилась и принялась жалобно звать:

— Сестлица моя лодненькая, Милецкя, так холодно мне тута, так одиноко, даже поиглать не с кем… Иди ко мне, ну, иди же сколее, иди, в плятки с тобой поиглаем… — и, прикрыв ладошками глаза, считать принялась: — Лаз, два, тли, цетыле, пять, я иду искать, кто не сплятался — я не виновата! Ну, цего ж ты: пляцься давай! Не хоцешь плятаца, да? Не хоцешь?

Миля, шагавшая вслед за бабушкой, приостановилась и, будто прислушиваясь, повернулась лицом к реке.

— Ну, давай посцитаемся: вышел месяц из тумана, вынул ножик из калмана, буду лезать, буду бить — все лавно тебе водить! Води, а я плятаца буду! Сцитай до десяти! — крикнула мертвушка и исчезла под водой, но вскоре вынырнула и пошагала по воде к высокому берегу, бормоча: — Ну што ж ты?! Не хоцешь со мной иглать, да? Нехолоша я для тебя, да? Эх ты, а еще сестла называешься! А мне ведь, знаешь, пел едали, что ты сегодня можешь плийти!..

И вдруг край берега, на котором стояла приотставшая от своих Миля, обломился — и девочка покатилась в воду. Сана недолго думал (мол, я только точка — и вмешиваться в вашу действительность больше не намерен, да и не мое это дело: уж за этого-то человека я точно никакой ответственности не несу), влетел в правое ухо Пелагеи Ефремовны — и она вспомнила свои же недавние слова: «А пошли они купаться на Постолку, вот Тамарку в омут и потащило»… Обернулась: Орина — вот она, цветы собирает, а Мили… нет! Пелагея сбросила коромысло — ведра упали, белье вывалилось в грязь, — побежала и ухнула с обрыва в реку, как только шею не свернула — и в последний момент успела поймать уходившую под воду внучку за подол.

Каллиста топнула ножонкой по воде, сорвала с головы венок и швырнула его в Сану, он протянул призрачную, как бы фарфоровую руку — и едва ведь не поймал! Но растворился веночек из белых лилий в ослепительном солнечном свете — будто его и не было.

Глава девятая
ПОРТРЕТ

Из Города приехал новый человек. Крошечка, усевшись верхом на продольную балку недостроенного палисадника (до штакетника у дяди Венки все никак руки не доходили), наигрывала в хриплый пастуший рожок, подаренный Нюрой Абросимовой, когда увидела мужчину в шляпе, в очках и со странным, плоским, будто его на кузнечном горне плющило, чемоданом, повешенным через плечо. Правда, в другой руке у него была обычная объемистая сетка. Мужчина был нездешний и явно вышел из леса. Он подошел к Орине и стал выпытывать, кто она такая, да как ее зовут, да дома ли Пелагеюшка, да здорова ли она. Крошечка, сунув рожок в карман, толково отвечала на все вопросы и только после спохватилась: а вдруг это какой-нибудь шпион, или того пуще — вредитель, а она все ему выложила. (Недавно в клубе показывали старый фильм «Комсомольск», и теперь они с Олькой во всех встречных-поперечных подозревали вражеских агентов и мечтали хотя бы парочку выследить и разоблачить.) Но это, к сожалению, оказался не шпион, а просто младший двоюродный брат бабушки Пелагеи, дядя Сережа, художник. И на плече у него висел не чемодан, а мольберт, где лежали краски, кисти, карандаши, огромные ослепительные листы бумаги, и все это можно было посмотреть — правда, трогать нельзя.

Из авоськи он вытащил гостинцы. Орине с Милей достались совершенно одинаковые куклы, разница была только в цвете платьев: у одной куклы платье было голубое, у другой — желтое; но Эмилия никак не могла выбрать, какая игрушка предпочтительнее, и если сестра брала куклу в голубом, то ей казалось, что эта куколка — лучшая, а если Орина, скрепя сердце, отдавала младшей сестренке — которой ведь уступать надо — голубоодетую игрушку, а себе брала куклу в желтом, криксе тотчас начинало казаться, что куколка в желтом — предел мечтаний. В конце концов Пелагея Ефремовна раздела кукол — и они стали неотличимы одна от другой.

В спину близняшек было вделано пластмассовое сито, этим ситом куклы, если опрокинуть их навзничь, кричали «ма», а если поставить, как солдат в строю, договаривали «ма». Девочки маятником вертели кукол: Ма-ма, ма-ма, ма-ма — до тех пор, пока бабке Пелагее это не надоело: она спровадила внучек во двор, чтобы там забавлялись.

На следующий день дядя Сережа стал писать с Лильки портрет: посадил племянницу на фоне поленницы, на кудрявую головку нацепил шляпу, которую Пелагея Ефремовна надевала, когда смотрела пчел в улье (вуалью служила сетка), в руки дал серп — и, напевая что-то про сердце красавицы, принялся делать набросок. Матери, как маленькой, велено было не вертеться («Ну да, а то порежется, — подумала Крошечка»). А Орина могла в данном случае — стоя у художника за спиной — сколь угодно вертеться. Она и вертелась — и то и дело убегала по своим делам, а после опять возвращалась; работа шла крайне медленно. Крошечка-то — уж на что не художница — успела бы за это время срисовать не то что мать, а и весь двор со всем, что в нем находится!

Лилька вначале возгордилась, узнав, что с нее хотят писать портрет, а после часа неподвижности жаловаться принялась, что у нее шея затекла, плечо ломит и по спине мурашки забегали. Дядя Сережа велел ей терпеть, на другой день он опять рисовал, и на следующий — тоже. Люция, приехавшая с дядей Венкой на выходные, успела уж сбегать за земляной, и теперь варила во дворе, на керосинке, ароматное варенье в большом тазу. Лилька, просидевшая все это время в обнимку с серпом, с завистью поглядывала на сестру.

Люция рассказывала, что встретила в лесу учителя физики Исаака Соломоновича Гольдберга: дескать, помнишь, Лиль, как мы его в школе обзывали «немец-перец-колбаса»… Кисть в руках дяди Сережи замерла — он поперхнулся и, откашлявшись, спросил:

— Еврея — «немец-перец-колбаса»?!

— Какого еврея? — удивилась Лилька и взмахнула серпом. — Гольдберг — немец! Уж мне-то это известно лучше, чем кому-либо, я же немецкий преподаю: гольд — золото, берг — гора, фамилия переводится, как золотая гора!